Показаны сообщения с ярлыком пелагия и красный петух. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком пелагия и красный петух. Показать все сообщения
Пелагия и красный петух. Том 1. Христовы опричники. Пропал!
Теперь дошло и до рукопожатия. Надо сказать, что, отделившись от своих молодцов, «есаул» вообще несколько переменил манеру поведения, как бы желая показать, что принадлежит с гостем к одному кругу.
— Савчук, — представился он. — Владелец завода. Я заметил, господин Дичевский, как вы глядели на моих янычар. Грубоваты они, конечно, и, так сказать, не блещут умственными доблестями.
Матвей Бенционович переполошился (он-то думал, что отличным образом конспирирует свои чувства) и сделал рукой протестующее движение.
— Ничего, — успокоил его заводчик. — Я ведь понимаю. Однако прошу учесть, что это не идеологи, а десятники, руководители участков. Выражаясь по-библейски, «мужи силы». Я их шутейно зову «апостолами» — как раз двенадцать человек. Еще один должен быть, да что-то припозднился. Рассуждать мои десятники не сноровисты, но коли дойдет до дела, не оплошают. Вы не думайте, у нас и интеллигенция есть, лучшие русские люди. Присяжные поверенные, врачи, учителя гимназии — они от жидовского натиска больше всего страдают. Если пожелаете, я вас с ними после сведу, в более уместной обстановке. Глазков Илья Степанович, товарищ городского головы — светлая голова, мыслитель.
— Знаете, — отрубил Бердичевский, — мыслителей вокруг и так полно. Людей действия не хватает. Чтоб без страха, без оглядки на установления. Вот чему желательно бы поучиться. Да не ломом махать, не жидовские лавки громить — это дело нехитрое. Скажите мне, есть ли у вас люди с опытом настоящей работы — полицейской либо охранной? Только не состоящие на службе, чтобы не были связаны буквой закона.
— Это как? — спросил Савчук, озадаченно нахмурившись.
Матвей Бенционович взял быка за рога:
— Я решил наведаться к вам в Житомир после душевной беседы с одним интереснейшим человеком, он недавно побывал у нас в Заволжске. С отставным жандармским штабс-ротмистром Рацевичем, Брониславом Вениаминовичем...
И сделал паузу, с замиранием сердца подождал эффекта.
Эффект не заставил себя ждать.
Лицо «есаула» брезгливо исказилось.
— С Рацевичем? И что он вам наврал, поджидок?
— П-почему поджидок? — оторопел прокурор. — Как я понял, он, наоборот, пострадал от евреев, то есть от жидов... Они ему карьеру загубили, в долговую яму упекли!
— Как упекли, так и обратно выпекли, — процедил Савчук.
— Так это его евреи выкупили? — потерянным голосом пролепетал статский советник. Сердце так и упало.
— А кто еще? У полячишки этого, говорят, пятнадцать тысяч долгу было. У кого кроме жидов найдется столько денег? Отблагодарили его синедрионщики, и известно за что. Два года назад наши витязи казнили в Липовецком уезде земского начальника, известного жидолюба. Расследование от жандармов вел Рацевич. Разнюхал все, раскопал и двух русских людей на каторгу отправил. За эту гнусность ему от «Гоэль-Исраэля» даже благодарственная грамота пришла. Это они иуду из ямы вызволили— гуляй на свободе, губи народ православный. «Гоэль-Исраэль» это ихний, больше некому.
— «Гоэль-Исраэль»?
— Да, есть у нас такая опухоль, самый жидовский гной. Хацер раввина Шефаревича. Хацер — это, извиняюсь за сравнение, вроде архиерейского подворья, только жидовского. Синагога там у них и ешибот, жидовская семинария. Шефаревич (это известно доподлинно) — действительный член тайного Синедриона. Пестует своих волчат в ненависти к Христу и всему русскому. Никого к своим бесенышам не подпускает. Особенно боится, чтоб русские женщины жиденят от иудейской веры не отворотили. У них ведь как — кто с гойкой сошелся, для еврейства пропал, вроде как навсегда запачкался. — «Есаул» сплюнул. — Это они-то запачкались, а? Тут недавно история была. Крестьянскую девушку в реке нашли. Мы провели свое следствие. Установили, что она, лахудра, гуляла с одним жидком из шефаревичевского хацера. Жиды про это дознались. Вызвал его раввин, стал требовать: прогони от себя гойку. Жидок упрямый попался, ни в какую. Люблю, мол, и все тут. Так они его в Литву отправили, а девушку эту чуть не на следующий же день в Тетереве нашли. Ведь ясно, что убийство. И ясно, кто убил. Но наши жидолюбы побоялись шум поднимать. Утопилась, говорят, от несчастной любви. Решили мы тогда свой собственный суд учинить, да не успели — удрал Шефаревич со своим выводком в Иерусалим. Вот какие у нас тут дела творятся!
Бердичевский слушал историю об убийстве русской девушки скептически. А потом вдруг засомневался. Среди евреев сумасшедших не меньше, чем среди прочих народов. А то, пожалуй, и побольше. Чем черт не шутит — что если и вправду в Житомире завелся какой-нибудь еврейский Савонарола? Будем надеяться, что пути Пелагии и неистового раввина в Иерусалиме не пересекутся. Слава Богу, им делить нечего.
Звук голосов в соседней комнате стал громче, причем особенно выделялся один, показавшийся Бердичевскому смутно знакомым. Статский советник поневоле прислушался.
Простуженный, с гнусавинкой голос рассказывал:
— ...Гладкий, важный, вот с таким носярой. «Я прокурор, грит. Такой-сякой самоглавный советник».
— Жид — прокурор? — перебили его. — Брешешь, Колька!
— А вот и двенадцатый из моих апостолов, — вгляделся через стекло в галдящих «опричников» Савчук. — Явился-таки. Старший по Киевскому участку, носильщиком в гостинице «Бристоль» состоит. Эй, Коля! Поди сюда, покажу тебя человеку хорошему.
Помертвев, Матвей Бенционович встал. Взмокшая от пота рука сунулась в карман — к рукоятке револьвера. Палец стал нащупывать складной крючок, а тот залип — никак не желал раскладываться.
В кабинетик вошел губастый носильщик из «Бристоля».
Поклонился. Со словами «Руси слава!» растопырил объятья, посмотрел в лицо Бердичевскому и замер.
— Савчук, — представился он. — Владелец завода. Я заметил, господин Дичевский, как вы глядели на моих янычар. Грубоваты они, конечно, и, так сказать, не блещут умственными доблестями.
Матвей Бенционович переполошился (он-то думал, что отличным образом конспирирует свои чувства) и сделал рукой протестующее движение.
— Ничего, — успокоил его заводчик. — Я ведь понимаю. Однако прошу учесть, что это не идеологи, а десятники, руководители участков. Выражаясь по-библейски, «мужи силы». Я их шутейно зову «апостолами» — как раз двенадцать человек. Еще один должен быть, да что-то припозднился. Рассуждать мои десятники не сноровисты, но коли дойдет до дела, не оплошают. Вы не думайте, у нас и интеллигенция есть, лучшие русские люди. Присяжные поверенные, врачи, учителя гимназии — они от жидовского натиска больше всего страдают. Если пожелаете, я вас с ними после сведу, в более уместной обстановке. Глазков Илья Степанович, товарищ городского головы — светлая голова, мыслитель.
— Знаете, — отрубил Бердичевский, — мыслителей вокруг и так полно. Людей действия не хватает. Чтоб без страха, без оглядки на установления. Вот чему желательно бы поучиться. Да не ломом махать, не жидовские лавки громить — это дело нехитрое. Скажите мне, есть ли у вас люди с опытом настоящей работы — полицейской либо охранной? Только не состоящие на службе, чтобы не были связаны буквой закона.
— Это как? — спросил Савчук, озадаченно нахмурившись.
Матвей Бенционович взял быка за рога:
— Я решил наведаться к вам в Житомир после душевной беседы с одним интереснейшим человеком, он недавно побывал у нас в Заволжске. С отставным жандармским штабс-ротмистром Рацевичем, Брониславом Вениаминовичем...
И сделал паузу, с замиранием сердца подождал эффекта.
Эффект не заставил себя ждать.
Лицо «есаула» брезгливо исказилось.
— С Рацевичем? И что он вам наврал, поджидок?
— П-почему поджидок? — оторопел прокурор. — Как я понял, он, наоборот, пострадал от евреев, то есть от жидов... Они ему карьеру загубили, в долговую яму упекли!
— Как упекли, так и обратно выпекли, — процедил Савчук.
— Так это его евреи выкупили? — потерянным голосом пролепетал статский советник. Сердце так и упало.
— А кто еще? У полячишки этого, говорят, пятнадцать тысяч долгу было. У кого кроме жидов найдется столько денег? Отблагодарили его синедрионщики, и известно за что. Два года назад наши витязи казнили в Липовецком уезде земского начальника, известного жидолюба. Расследование от жандармов вел Рацевич. Разнюхал все, раскопал и двух русских людей на каторгу отправил. За эту гнусность ему от «Гоэль-Исраэля» даже благодарственная грамота пришла. Это они иуду из ямы вызволили— гуляй на свободе, губи народ православный. «Гоэль-Исраэль» это ихний, больше некому.
— «Гоэль-Исраэль»?
— Да, есть у нас такая опухоль, самый жидовский гной. Хацер раввина Шефаревича. Хацер — это, извиняюсь за сравнение, вроде архиерейского подворья, только жидовского. Синагога там у них и ешибот, жидовская семинария. Шефаревич (это известно доподлинно) — действительный член тайного Синедриона. Пестует своих волчат в ненависти к Христу и всему русскому. Никого к своим бесенышам не подпускает. Особенно боится, чтоб русские женщины жиденят от иудейской веры не отворотили. У них ведь как — кто с гойкой сошелся, для еврейства пропал, вроде как навсегда запачкался. — «Есаул» сплюнул. — Это они-то запачкались, а? Тут недавно история была. Крестьянскую девушку в реке нашли. Мы провели свое следствие. Установили, что она, лахудра, гуляла с одним жидком из шефаревичевского хацера. Жиды про это дознались. Вызвал его раввин, стал требовать: прогони от себя гойку. Жидок упрямый попался, ни в какую. Люблю, мол, и все тут. Так они его в Литву отправили, а девушку эту чуть не на следующий же день в Тетереве нашли. Ведь ясно, что убийство. И ясно, кто убил. Но наши жидолюбы побоялись шум поднимать. Утопилась, говорят, от несчастной любви. Решили мы тогда свой собственный суд учинить, да не успели — удрал Шефаревич со своим выводком в Иерусалим. Вот какие у нас тут дела творятся!
Бердичевский слушал историю об убийстве русской девушки скептически. А потом вдруг засомневался. Среди евреев сумасшедших не меньше, чем среди прочих народов. А то, пожалуй, и побольше. Чем черт не шутит — что если и вправду в Житомире завелся какой-нибудь еврейский Савонарола? Будем надеяться, что пути Пелагии и неистового раввина в Иерусалиме не пересекутся. Слава Богу, им делить нечего.
Звук голосов в соседней комнате стал громче, причем особенно выделялся один, показавшийся Бердичевскому смутно знакомым. Статский советник поневоле прислушался.
Простуженный, с гнусавинкой голос рассказывал:
— ...Гладкий, важный, вот с таким носярой. «Я прокурор, грит. Такой-сякой самоглавный советник».
— Жид — прокурор? — перебили его. — Брешешь, Колька!
— А вот и двенадцатый из моих апостолов, — вгляделся через стекло в галдящих «опричников» Савчук. — Явился-таки. Старший по Киевскому участку, носильщиком в гостинице «Бристоль» состоит. Эй, Коля! Поди сюда, покажу тебя человеку хорошему.
Помертвев, Матвей Бенционович встал. Взмокшая от пота рука сунулась в карман — к рукоятке револьвера. Палец стал нащупывать складной крючок, а тот залип — никак не желал раскладываться.
В кабинетик вошел губастый носильщик из «Бристоля».
Поклонился. Со словами «Руси слава!» растопырил объятья, посмотрел в лицо Бердичевскому и замер.
Пелагия и красный петух. Том 1. Христовы опричники. Отечество в опасности
К опасному мероприятию Матвей Бенционович приготовился основательно, хоть и конфузился, даже иронизировал над собой, бормоча: «Скажите, какой Аника-воин. Мальчишество, право слово, мальчишество...»
Первым делом купил в оружейном магазине револьвер «лефоше». Шестизарядный, со складным крючком, за тридцать девять рублей. Приказчик про складной спуск сказал: «Разумное приспособление, особенно если носить оружие в кармане. Не зацепится, попусту не выпалит». За ту же цену, в виде подарка от фирмы, Бердичевский получил еще и однозарядный жилетный пистолетик, целиком помещавшийся в ладонь. «Незаменимая вещь при нападении ночного грабителя, — пояснил приказчик. — Эта крошка обладает поразительной для своего калибра убойной силой».
У «крошки» спусковой крючок был обычный, не складной, и прокурор занервничал. Представил, как пистолетик, повернутый дулом книзу, возьмет и бабахнет. Пулька поразительной убойной силы пропорет и грудь, и бок. Ну его к черту.
Переложил игрушку в карман брюк.
Нет, так тоже нехорошо.
Наконец додумался: задрал штанину, засунул за ремешок носка. Железка немножко давила на щиколотку, но ничего, терпимо.
Записка, присланная в гостиницу от Гвоздикова, была короткая и странная: «В полночь на набережной под фонарем».
Надо думать, имелась в виду речка Каменка, потому что главный житомирский водоток, Тетерев, из-за скалистости берегов набережной как таковой не имел. Да и Каменка была не то чтобы одета в гранит — ни парапетов, ни иных обычных признаков набережной Бердичевский там не обнаружил. Зато загадочное «под фонарем» разъяснилось легко: на берегу горел только один фонарь, прочие были темны и, кажется, даже лишены стекол.
Отпустив извозчика, прокурор встал в нешироком кружке света. Поднял воротник — с речки несло сыростью. Стал ждать.
Вокруг было темным-темно, то есть вообще ничегошеньки не видно.
Разумеется, Матвею Бенционовичу тут же померещилось, что на него кто-то смотрит из темноты. Он сначала поежился, а потом сказал себе: «Ну, конечно, смотрят. И очень хорошо, что смотрят».
От нервозности статский советник избавился очень просто. Произнес шепотом одно-единственное слово: «Пелагия», и страх сразу сменился возбуждением; жертва моментально превратилась в охотника.
Он нетерпеливо повертел головой и даже сердито топнул ногой. Где вы там, черт бы вас драл?
Тьма словно дожидалась этого волшебного знака. Шевельнулась, зашуршала, и в пределы слабого керосинового освещения вплыла фигура, показавшаяся Бердичевскому гигантской. Силуэт поднял руку, поманил.
Статский советник, снова оробев, двинулся было навстречу незнакомцу, однако тот повернулся спиной и пошел вперед, время от времени оглядываясь и делая таинственно-призывные жесты.
Ноги провожатого глухо топали по булыжной мостовой. Походка у исполина была прямая, спина негнущаяся.
Статуя Командора, передернулся Матвей Бенционович, едва поспевая следом.
С набережной повернули на кривую улочку, где мостовой уже не было, лишь мокрая после недавнего дождика земля. С одной стороны глухой забор, с другой — каменная стена, за ней не то склады, не то мастерские. Освещения никакого.
Бердичевский споткнулся на ухабе, выругался — почему-то вполголоса.
Стена вывела к воротам, над которыми горела лампа. Прокурор прочел на вывеске: «Кишечно-очистительный завод Савчука».
Прочел — и вздрогнул. Знаки знаками, но это со стороны Провидения было уже форменное издевательство, если не сказать хамство. Дело в том, что в утробе изрядно-таки трусившего статского советника вовсю разворачивались всякие малоприятные процессы.
В узкую калитку Бердичевский за статуей Командора не пошел. Спросил дрогнувшим голосом:
— Это что такое? Зачем?
На ответ не надеялся, но великан (и вправду почти саженного роста детина) обернулся и ответил неожиданно тонким, услужливым тоном:
— Это, сударь, заведение, где очищают кишки-с.
— В каком смысле?
— В обыкновенном-с. Для изготовления колбас.
— А-а, — несколько успокоился Матвей Бенционович. — Но зачем нам туда идти?
Командор хихикнул, из чего стало окончательно ясно, что молчал он вовсе не от грозного умысла, а от провинциальной конфузливости перед приезжим человеком.
— Город, сами изволите видеть, какой: жидов больше, чем русских. А тут самое правильное место-с. Колбаса-то свиная. Так что среди рабочих ни одного жида, все русские или хохлы-с.
Тайное собрание дружины «Христовых опричников» проходило в помещении заводской конторы.
Это была грязноватая комната, довольно просторная, но с низким потолком, с которого свисало несколько керосиновых ламп.
Стулья в два ряда, напротив них — стол, накрытый российским триколором. На стенах, вперемежку, иконы и портреты героев отечества: Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Скобелев. Главное место в этой галерее занимали изображения Иоанна Грозного и государя императора.
Председательствовал немолодой мужчина в пиджаке и галстуке ленточкой, однако с длинными, в кружок, волосами.
Перед столом стоял тощий субъект в косоворотке — очевидно, докладчик. Слушателей было с десяток.
Все обернулись на вошедших, но от волнения Бердичевский толком не разглядел лиц. Кажется, большинство были бородатые и тоже стриженные по-русски.
— А вот и дорогой гость, — сказал председательствующий. — Милости просим. Я — есаул.
«Опричники» встали, кто-то пробасил:
— Здравия желаем, ваше превосходительство.
От нервозности Матвей Бенционович чуть было не стал поправлять, что он никакое не превосходительство, однако вовремя спохватился. Отрывисто, по-военному кивнул, отчего на лоб свесилась прядь ангельского цвета.
«Есаул» (судя по всему, так именовалась должность предводителя «опричников») вышел из-за стола, двинулся навстречу прокурору.
И снова Бердичевский едва не совершил faux pas — сунулся жать руку. Оказывается, следовало не тянуть ладошку, а раскрыть объятья. Именно так поступил председатель: со словами «Руси слава!» прижал гостя к груди и троекратно расцеловал в уста.
Остальные тоже пожелали приветствовать большого человека, так что целоваться пришлось с каждым — общим счетом одиннадцать раз, причем всякий раз произносилась сакраментальная фраза, прославлявшая отечество.
Запахи, которые пришлось вдохнуть лобызаемому господину Берг-Дичевскому, разнообразием не отличались: дешевый табак, сырой лук, переработанные желудком пары spiritus vini. Только последний из целовальщиков, тот самый Вергилий, что привел Матвея Бенционовича на сходку, благоухал одеколоном и фиксатуаром. Он и чмокнул не так, как прочие, а нежно, вытянув губы трубочкой. Парикмахер, понял прокурор, разглядев подвитые височки и расчесанную надвое бородку.
— Сюда пожалуйте, — пригласил «есаул» гостя на почетное место.
Все воззрились на «превосходительство», очевидно, ожидая речи или приветствия, к чему статский советник был совершенно не готов. Однако нашелся — попросил продолжать, «ибо пришел не говорить, а слушать; не поучать, а учиться». Это понравилось. Скромному «генералу» похлопали, покричали «Любо!», и прерванный доклад был продолжен.
Оратор, которого Бердичевский по манере говорить и несколько блеющему тембру голоса окрестил Псаломщиком, рассказывал дружинникам о результатах проведенного им расследования касательно засилия евреев в губернской печати.
Картина обрисовывалась чудовищная. Про «Житомирский листок» Псаломщик не мог говорить без дрожи негодования: сплошные перельмутеры да кагановичи, наглое глумление над всем, что дорого русскому сердцу. Однако и в «Волынских губернских ведомостях» далеко не благополучно. Из-за попустительства редактора нередко печатаются статьи, написанные жидишками, которые прикрываются русскими именами. Был дан и перечень всех этих волков в овечьей шкуре: Иван Светлов — Ицхак Саркин, Александр Иванов — Мойша Левензон, Афанасий Березкин — Лейба Рабинович, и прочая, и прочая. Самое же сенсационное свое разоблачение выступавший приберег напоследок. Оказывается, Синедрион запустил свое щупальце даже в «Волынские епархиальные ведомости»: у редактора протопопа Капустина жена — урожденная Фишман, из выкрестов.
По комнате прокатился гул возмущения. Матвей Бенционович тоже сокрушенно покачал головой.
«Есаул», нагнувшись, шепнул ему:
— Это мы собираем материал для всеподданнейшей записки. Вы бы видели данные по финансовому капиталу и народному просвещению. Мороз по коже.
Прокурор сурово нахмурился: беда, беда.
Докладчик закончил, сел на место.
Все снова выжидательно уставились на гостя. Было ясно, что от выступления не отвертеться.
Кстати вспомнилось мудрое изречение: когда не знаешь, что говорить, — говори правду.
— Что сказать? — поднялся Матвей Бенционович. — Я потрясен и удручен.
Ответом был общий вздох.
— В нашей губернии, конечно, дела обстоят скверно, но не до такой степени. Ужас, господа. Скрежет зубовный. Однако, дорогие вы мои, вот что я вам скажу. Расследования и всеподданнейшие записки, конечно, дело хорошее, только ведь этого мало. Признаться, я ожидал от житомирцев другого. Мне рассказывали, что вы люди действия, что не привыкли сидеть сложа руки. Ведь смотришь на Русь — сердце кровью обливается! — потихоньку стал разогреваться Бердичевский. — Вокруг одни говоруны, герои на словах! Профукаем отечество, господа патриоты! Проболтаем! А между тем Жид зря не болтает, у него все на года вперед просчитано!
Слушая горькую, выстраданную речь витии, сидящие переглядывались, скрипели стульями.
Наконец «есаул» не выдержал. Дождавшись коротенькой паузы, понадобившейся Бердичевскому, чтобы набрать в грудь очередную порцию воздуха, предводитель «опричников» воскликнул:
— Мы не болтуны и не пачкуны бумаги! Да, мы не оставляем надежды достучаться до нашей тугоухой власти законными методами, но, смею вас уверить, одними записками не ограничиваемся. — Видно было, что председатель еле сдерживается — так ему не терпится оправдаться. — Вот что, сударь, пожалуйте в кабинет, потолкуем с глазу на глаз. А вас, братья, пока прошу угоститься чем Бог послал.
Лишь теперь Матвей Бенционович заметил в углу комнаты накрытый стол с самоваром, караваями и впечатляющим изобилием колбасных изделий — надо полагать, продукцией кишечно-очистительного предприятия.
Дружинники оживленно двинулись угощаться, прокурор же был приглашен в «кабинет» — тесный закуток, отделенный от конторы стеклянной дверью.
Первым делом купил в оружейном магазине револьвер «лефоше». Шестизарядный, со складным крючком, за тридцать девять рублей. Приказчик про складной спуск сказал: «Разумное приспособление, особенно если носить оружие в кармане. Не зацепится, попусту не выпалит». За ту же цену, в виде подарка от фирмы, Бердичевский получил еще и однозарядный жилетный пистолетик, целиком помещавшийся в ладонь. «Незаменимая вещь при нападении ночного грабителя, — пояснил приказчик. — Эта крошка обладает поразительной для своего калибра убойной силой».
У «крошки» спусковой крючок был обычный, не складной, и прокурор занервничал. Представил, как пистолетик, повернутый дулом книзу, возьмет и бабахнет. Пулька поразительной убойной силы пропорет и грудь, и бок. Ну его к черту.
Переложил игрушку в карман брюк.
Нет, так тоже нехорошо.
Наконец додумался: задрал штанину, засунул за ремешок носка. Железка немножко давила на щиколотку, но ничего, терпимо.
Записка, присланная в гостиницу от Гвоздикова, была короткая и странная: «В полночь на набережной под фонарем».
Надо думать, имелась в виду речка Каменка, потому что главный житомирский водоток, Тетерев, из-за скалистости берегов набережной как таковой не имел. Да и Каменка была не то чтобы одета в гранит — ни парапетов, ни иных обычных признаков набережной Бердичевский там не обнаружил. Зато загадочное «под фонарем» разъяснилось легко: на берегу горел только один фонарь, прочие были темны и, кажется, даже лишены стекол.
Отпустив извозчика, прокурор встал в нешироком кружке света. Поднял воротник — с речки несло сыростью. Стал ждать.
Вокруг было темным-темно, то есть вообще ничегошеньки не видно.
Разумеется, Матвею Бенционовичу тут же померещилось, что на него кто-то смотрит из темноты. Он сначала поежился, а потом сказал себе: «Ну, конечно, смотрят. И очень хорошо, что смотрят».
От нервозности статский советник избавился очень просто. Произнес шепотом одно-единственное слово: «Пелагия», и страх сразу сменился возбуждением; жертва моментально превратилась в охотника.
Он нетерпеливо повертел головой и даже сердито топнул ногой. Где вы там, черт бы вас драл?
Тьма словно дожидалась этого волшебного знака. Шевельнулась, зашуршала, и в пределы слабого керосинового освещения вплыла фигура, показавшаяся Бердичевскому гигантской. Силуэт поднял руку, поманил.
Статский советник, снова оробев, двинулся было навстречу незнакомцу, однако тот повернулся спиной и пошел вперед, время от времени оглядываясь и делая таинственно-призывные жесты.
Ноги провожатого глухо топали по булыжной мостовой. Походка у исполина была прямая, спина негнущаяся.
Статуя Командора, передернулся Матвей Бенционович, едва поспевая следом.
С набережной повернули на кривую улочку, где мостовой уже не было, лишь мокрая после недавнего дождика земля. С одной стороны глухой забор, с другой — каменная стена, за ней не то склады, не то мастерские. Освещения никакого.
Бердичевский споткнулся на ухабе, выругался — почему-то вполголоса.
Стена вывела к воротам, над которыми горела лампа. Прокурор прочел на вывеске: «Кишечно-очистительный завод Савчука».
Прочел — и вздрогнул. Знаки знаками, но это со стороны Провидения было уже форменное издевательство, если не сказать хамство. Дело в том, что в утробе изрядно-таки трусившего статского советника вовсю разворачивались всякие малоприятные процессы.
В узкую калитку Бердичевский за статуей Командора не пошел. Спросил дрогнувшим голосом:
— Это что такое? Зачем?
На ответ не надеялся, но великан (и вправду почти саженного роста детина) обернулся и ответил неожиданно тонким, услужливым тоном:
— Это, сударь, заведение, где очищают кишки-с.
— В каком смысле?
— В обыкновенном-с. Для изготовления колбас.
— А-а, — несколько успокоился Матвей Бенционович. — Но зачем нам туда идти?
Командор хихикнул, из чего стало окончательно ясно, что молчал он вовсе не от грозного умысла, а от провинциальной конфузливости перед приезжим человеком.
— Город, сами изволите видеть, какой: жидов больше, чем русских. А тут самое правильное место-с. Колбаса-то свиная. Так что среди рабочих ни одного жида, все русские или хохлы-с.
Тайное собрание дружины «Христовых опричников» проходило в помещении заводской конторы.
Это была грязноватая комната, довольно просторная, но с низким потолком, с которого свисало несколько керосиновых ламп.
Стулья в два ряда, напротив них — стол, накрытый российским триколором. На стенах, вперемежку, иконы и портреты героев отечества: Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Скобелев. Главное место в этой галерее занимали изображения Иоанна Грозного и государя императора.
Председательствовал немолодой мужчина в пиджаке и галстуке ленточкой, однако с длинными, в кружок, волосами.
Перед столом стоял тощий субъект в косоворотке — очевидно, докладчик. Слушателей было с десяток.
Все обернулись на вошедших, но от волнения Бердичевский толком не разглядел лиц. Кажется, большинство были бородатые и тоже стриженные по-русски.
— А вот и дорогой гость, — сказал председательствующий. — Милости просим. Я — есаул.
«Опричники» встали, кто-то пробасил:
— Здравия желаем, ваше превосходительство.
От нервозности Матвей Бенционович чуть было не стал поправлять, что он никакое не превосходительство, однако вовремя спохватился. Отрывисто, по-военному кивнул, отчего на лоб свесилась прядь ангельского цвета.
«Есаул» (судя по всему, так именовалась должность предводителя «опричников») вышел из-за стола, двинулся навстречу прокурору.
И снова Бердичевский едва не совершил faux pas — сунулся жать руку. Оказывается, следовало не тянуть ладошку, а раскрыть объятья. Именно так поступил председатель: со словами «Руси слава!» прижал гостя к груди и троекратно расцеловал в уста.
Остальные тоже пожелали приветствовать большого человека, так что целоваться пришлось с каждым — общим счетом одиннадцать раз, причем всякий раз произносилась сакраментальная фраза, прославлявшая отечество.
Запахи, которые пришлось вдохнуть лобызаемому господину Берг-Дичевскому, разнообразием не отличались: дешевый табак, сырой лук, переработанные желудком пары spiritus vini. Только последний из целовальщиков, тот самый Вергилий, что привел Матвея Бенционовича на сходку, благоухал одеколоном и фиксатуаром. Он и чмокнул не так, как прочие, а нежно, вытянув губы трубочкой. Парикмахер, понял прокурор, разглядев подвитые височки и расчесанную надвое бородку.
— Сюда пожалуйте, — пригласил «есаул» гостя на почетное место.
Все воззрились на «превосходительство», очевидно, ожидая речи или приветствия, к чему статский советник был совершенно не готов. Однако нашелся — попросил продолжать, «ибо пришел не говорить, а слушать; не поучать, а учиться». Это понравилось. Скромному «генералу» похлопали, покричали «Любо!», и прерванный доклад был продолжен.
Оратор, которого Бердичевский по манере говорить и несколько блеющему тембру голоса окрестил Псаломщиком, рассказывал дружинникам о результатах проведенного им расследования касательно засилия евреев в губернской печати.
Картина обрисовывалась чудовищная. Про «Житомирский листок» Псаломщик не мог говорить без дрожи негодования: сплошные перельмутеры да кагановичи, наглое глумление над всем, что дорого русскому сердцу. Однако и в «Волынских губернских ведомостях» далеко не благополучно. Из-за попустительства редактора нередко печатаются статьи, написанные жидишками, которые прикрываются русскими именами. Был дан и перечень всех этих волков в овечьей шкуре: Иван Светлов — Ицхак Саркин, Александр Иванов — Мойша Левензон, Афанасий Березкин — Лейба Рабинович, и прочая, и прочая. Самое же сенсационное свое разоблачение выступавший приберег напоследок. Оказывается, Синедрион запустил свое щупальце даже в «Волынские епархиальные ведомости»: у редактора протопопа Капустина жена — урожденная Фишман, из выкрестов.
По комнате прокатился гул возмущения. Матвей Бенционович тоже сокрушенно покачал головой.
«Есаул», нагнувшись, шепнул ему:
— Это мы собираем материал для всеподданнейшей записки. Вы бы видели данные по финансовому капиталу и народному просвещению. Мороз по коже.
Прокурор сурово нахмурился: беда, беда.
Докладчик закончил, сел на место.
Все снова выжидательно уставились на гостя. Было ясно, что от выступления не отвертеться.
Кстати вспомнилось мудрое изречение: когда не знаешь, что говорить, — говори правду.
— Что сказать? — поднялся Матвей Бенционович. — Я потрясен и удручен.
Ответом был общий вздох.
— В нашей губернии, конечно, дела обстоят скверно, но не до такой степени. Ужас, господа. Скрежет зубовный. Однако, дорогие вы мои, вот что я вам скажу. Расследования и всеподданнейшие записки, конечно, дело хорошее, только ведь этого мало. Признаться, я ожидал от житомирцев другого. Мне рассказывали, что вы люди действия, что не привыкли сидеть сложа руки. Ведь смотришь на Русь — сердце кровью обливается! — потихоньку стал разогреваться Бердичевский. — Вокруг одни говоруны, герои на словах! Профукаем отечество, господа патриоты! Проболтаем! А между тем Жид зря не болтает, у него все на года вперед просчитано!
Слушая горькую, выстраданную речь витии, сидящие переглядывались, скрипели стульями.
Наконец «есаул» не выдержал. Дождавшись коротенькой паузы, понадобившейся Бердичевскому, чтобы набрать в грудь очередную порцию воздуха, предводитель «опричников» воскликнул:
— Мы не болтуны и не пачкуны бумаги! Да, мы не оставляем надежды достучаться до нашей тугоухой власти законными методами, но, смею вас уверить, одними записками не ограничиваемся. — Видно было, что председатель еле сдерживается — так ему не терпится оправдаться. — Вот что, сударь, пожалуйте в кабинет, потолкуем с глазу на глаз. А вас, братья, пока прошу угоститься чем Бог послал.
Лишь теперь Матвей Бенционович заметил в углу комнаты накрытый стол с самоваром, караваями и впечатляющим изобилием колбасных изделий — надо полагать, продукцией кишечно-очистительного предприятия.
Дружинники оживленно двинулись угощаться, прокурор же был приглашен в «кабинет» — тесный закуток, отделенный от конторы стеклянной дверью.
Пелагия и красный петух. Том 1. Христовы опричники. Как дворянин дворянину
— А позвольте осведомиться, господин Бердичевский, по какой такой причине вас, прокурора из отдаленной губернии, интересуют сведения о житомирском отделении «Христовых опричников»? — тихо спросил Семен Ликургович Гвоздиков, рыхлый господин с одутловатыми щечками и нездоровой желтизной в подглазьях.
Матвею Бенционовичу не понравилось в этой реплике решительно все: и то, что она была произнесена после продолжительного молчания, и то, что имела вид встречного вопроса, и совсем уж нехороша была интонация, с которой полицеймейстер произнес сомнительную фамилию.
— Как вы меня назвали? — поморщился гость. — Бердичевский?Я что, похож на еврейского лавочника из Бердичева? Берг-Дичевский, — отчеканил он и приподнял бровь, как бы размещая в глазнице невидимый монокль. — При бракосочетании моего прадеда и прабабки, единственной наследницы Дичевских, было решено соединить два герба, чтоб не угас старинный род.
В глазах надворного советника отразился ужас, пухлая мордочка залилась краской.
Гвоздиков так распереживался от своей оплошности, что даже привстал на стуле.
— Боже мой, ради всего... Тысяча извинений... Недослышал по телефону. Такая, знаете, ужасная связь!
Чтобы усугубить эффект, нужно было этот гвоздик еще разок стукнуть по шляпке. Посему Матвей Бенционович небрежным жестом предал смехотворное недоразумение забвению, доверительно понизил голос и наклонился вперед:
— Скажите, Гвоздиков — это дворянская фамилия?
Полицеймейстер побагровел еще пуще.
— Нет, я, собственно, из мещанского сословия. Пока выслужил только личное дворянство...
Прокурор сделал вид, что колеблется — стоит ли продолжать разговор со столь неродовитым собеседником. Вздохнул, проявил великодушие:
— Ничего, Бог даст, дослужитесь и до потомственного. На нас, дворянах, держится здание российской государственности. Сам государь [он показал на портрет, в котором качество живописи искупалось размерами] в конце концов лишь первый из дворян. Это ведь наши предки избрали Михаила Романова на царство. На нас и ответственность. Согласны?
— Да, — молвил Гвоздиков, слушавший с чрезвычайным вниманием. — Но, ваше высокородие, я не вполне...
— Сейчас объясню. Вижу честного, порядочного человека и патриота. Да что лукавить? Я ведь и справки о вас наводил. У компетентных людей, — значительно понизил голос Матвей Бенционович. — И потому сразу перехожу к цели своего визита. По роду деятельности вы безусловно осведомлены об общественных движениях и организациях, имеющихся в Житомире.
— Если вы о нигилистах, то это скорее в Жандармское...
— Не о нигилистах, — снова перебил полицеймейстера Бердичевский. — А совсем наоборот. Меня интересует организация верноподданная, державная. Та самая, которую я упомянул в начале разговора. Дело в том, что у нас в Заволжской губернии тоже порасплодилось жидишек. Очень много стали себе позволять. Губернский банк к рукам прибрали, газетку пакостную завели, теснят исконных заволжан по торговой части. Вот мы, патриоты края, и решили одолжиться у вас опытом. Много хорошего рассказывают о житомирских «опричниках». Если поможете мне с ними связаться, благое дело сделаете, ей-богу.
Семен Ликургович был явно польщен, но предпочел состорожничать:
— Я, господин статский советник, в «опричниках» не состою. Мне и по должности не положено. Тем более, сами знаете, их методы не всегда находятся в соответствии с установлениями закона...
— Я ведь к вам не в официальном качестве пришел. Не как прокурор к полицейскому начальнику, а как дворянин к дворянину, — укоризненно молвил Матвей Бенционович.
— Понимаю-с, — поспешил его успокоить полицеймейстер. — И говорю исключительно во избежание какой-либо двусмысленности. В «опричниках» не состою и не все их акции одобряю, особенно те, от которых проистекает вред имуществу либо жизни и здоровью. Иной раз по-отечески и пожуришь, без этого нельзя. Люди-то горячие, есть и отчаянные головы, однако сердцем чисты. Только иногда придерживать нужно, чтоб дров не наломали.
— Как правильно вы все говорите! — вскричал визитер. — Я чрезвычайно рад, что обратился именно к вам. Понимаете, я потому и хочу сам создать заволжскую «опричную» дружину, пока это не произошло самопроизвольно. Желал бы, так сказать, находиться у истоков и тактично направлять.
— Вот-вот. И я тоже тактично направляю. А поучиться у наших молодцов есть чему. — Гвоздиков важно помолчал, как надлежит солидному человеку, которые взвешивает все «за» и «против» перед ответственным решением. — Хорошо, господин Берг-Дичевский. Как дворянин дворянину. И сведу с кем надо, и объясню, с какой целью вы приехали. Сам при встрече присутствовать не смогу — прошу покорно извинить...
Матвей Бенционович поднял ладони: понимаю, понимаю.
— ...Да и вам свое звание афишировать не советую. И еще вот что... — Гвоздиков деликатно потупился. — Я вас отрекомендую есаулу как господина Дичевского, без «Берга». А то наши русаки, извините, и немцев не очень жалуют.
— Ах бросьте, да какой я немец! — искренне воскликнул Бердичевский.
Матвею Бенционовичу не понравилось в этой реплике решительно все: и то, что она была произнесена после продолжительного молчания, и то, что имела вид встречного вопроса, и совсем уж нехороша была интонация, с которой полицеймейстер произнес сомнительную фамилию.
— Как вы меня назвали? — поморщился гость. — Бердичевский?Я что, похож на еврейского лавочника из Бердичева? Берг-Дичевский, — отчеканил он и приподнял бровь, как бы размещая в глазнице невидимый монокль. — При бракосочетании моего прадеда и прабабки, единственной наследницы Дичевских, было решено соединить два герба, чтоб не угас старинный род.
В глазах надворного советника отразился ужас, пухлая мордочка залилась краской.
Гвоздиков так распереживался от своей оплошности, что даже привстал на стуле.
— Боже мой, ради всего... Тысяча извинений... Недослышал по телефону. Такая, знаете, ужасная связь!
Чтобы усугубить эффект, нужно было этот гвоздик еще разок стукнуть по шляпке. Посему Матвей Бенционович небрежным жестом предал смехотворное недоразумение забвению, доверительно понизил голос и наклонился вперед:
— Скажите, Гвоздиков — это дворянская фамилия?
Полицеймейстер побагровел еще пуще.
— Нет, я, собственно, из мещанского сословия. Пока выслужил только личное дворянство...
Прокурор сделал вид, что колеблется — стоит ли продолжать разговор со столь неродовитым собеседником. Вздохнул, проявил великодушие:
— Ничего, Бог даст, дослужитесь и до потомственного. На нас, дворянах, держится здание российской государственности. Сам государь [он показал на портрет, в котором качество живописи искупалось размерами] в конце концов лишь первый из дворян. Это ведь наши предки избрали Михаила Романова на царство. На нас и ответственность. Согласны?
— Да, — молвил Гвоздиков, слушавший с чрезвычайным вниманием. — Но, ваше высокородие, я не вполне...
— Сейчас объясню. Вижу честного, порядочного человека и патриота. Да что лукавить? Я ведь и справки о вас наводил. У компетентных людей, — значительно понизил голос Матвей Бенционович. — И потому сразу перехожу к цели своего визита. По роду деятельности вы безусловно осведомлены об общественных движениях и организациях, имеющихся в Житомире.
— Если вы о нигилистах, то это скорее в Жандармское...
— Не о нигилистах, — снова перебил полицеймейстера Бердичевский. — А совсем наоборот. Меня интересует организация верноподданная, державная. Та самая, которую я упомянул в начале разговора. Дело в том, что у нас в Заволжской губернии тоже порасплодилось жидишек. Очень много стали себе позволять. Губернский банк к рукам прибрали, газетку пакостную завели, теснят исконных заволжан по торговой части. Вот мы, патриоты края, и решили одолжиться у вас опытом. Много хорошего рассказывают о житомирских «опричниках». Если поможете мне с ними связаться, благое дело сделаете, ей-богу.
Семен Ликургович был явно польщен, но предпочел состорожничать:
— Я, господин статский советник, в «опричниках» не состою. Мне и по должности не положено. Тем более, сами знаете, их методы не всегда находятся в соответствии с установлениями закона...
— Я ведь к вам не в официальном качестве пришел. Не как прокурор к полицейскому начальнику, а как дворянин к дворянину, — укоризненно молвил Матвей Бенционович.
— Понимаю-с, — поспешил его успокоить полицеймейстер. — И говорю исключительно во избежание какой-либо двусмысленности. В «опричниках» не состою и не все их акции одобряю, особенно те, от которых проистекает вред имуществу либо жизни и здоровью. Иной раз по-отечески и пожуришь, без этого нельзя. Люди-то горячие, есть и отчаянные головы, однако сердцем чисты. Только иногда придерживать нужно, чтоб дров не наломали.
— Как правильно вы все говорите! — вскричал визитер. — Я чрезвычайно рад, что обратился именно к вам. Понимаете, я потому и хочу сам создать заволжскую «опричную» дружину, пока это не произошло самопроизвольно. Желал бы, так сказать, находиться у истоков и тактично направлять.
— Вот-вот. И я тоже тактично направляю. А поучиться у наших молодцов есть чему. — Гвоздиков важно помолчал, как надлежит солидному человеку, которые взвешивает все «за» и «против» перед ответственным решением. — Хорошо, господин Берг-Дичевский. Как дворянин дворянину. И сведу с кем надо, и объясню, с какой целью вы приехали. Сам при встрече присутствовать не смогу — прошу покорно извинить...
Матвей Бенционович поднял ладони: понимаю, понимаю.
— ...Да и вам свое звание афишировать не советую. И еще вот что... — Гвоздиков деликатно потупился. — Я вас отрекомендую есаулу как господина Дичевского, без «Берга». А то наши русаки, извините, и немцев не очень жалуют.
— Ах бросьте, да какой я немец! — искренне воскликнул Бердичевский.
Пелагия и красный петух. Том 1. Христовы опричники. А идише коп, или «Белокурый ангел»
По мере приближения к Житомиру странное ощущение все более усиливалось. Словно Матвей Бенционович угодил на некие рельсы, с которых невозможно ни съехать, ни повернуть назад, пока не достигнешь конечного пункта, который ты для себя вовсе не выбирал и даже не знаешь его названия.
При этом на дороге, по которой Бердичевский следовал впервые в жизни и куда попал случайно, тут и там были расставлены указатели, словно предназначенные персонально для него. Казалось, Провидение не очень-то доверяет умственным способностям статского советника и считает необходимым посылать ему сигналы: все верно, это именно твой путь, не сомневайся.
Начать с того, что поезд, которым Бердичевский следовал из Нижнего Новгорода, привез его в город Бердичев, где нужно было пересаживаться на житомирскую узкоколейку.
Когда же Матвей Бенционович прибыл в столицу Волынской губернии, оказалось, что оба интересующих его учреждения — и тюремный комитет, и полицейское управление — находятся не где-нибудь, а на Большой Бердичевской улице.
К этому времени прокурор был уже всецело во власти мистического чувства, что это не он куда-то направляется, а что его направляют,и потому держал ухо востро, а глаза широко раскрытыми — чтобы, не дай Бог, не пропустить какого-нибудь важного знака.
И что вы думаете?
На станции случайно подслушал разговор двух евреев-коммерсантов. Те сетовали, как тяжело стало жить в городе и какая это беда, когда начальник полиции — жидомор.До сего момента Бердичевский намеревался первым делом отправиться в тюремный комитет, для чего запасся письмом из канцелярии заволжского губернатора, а тут с ходу внес в первоначальный план корректировку: именно с полицейского жидомораи начать.
Остановился в лучшей гостинице «Бристоль», где на стойке сиял лаком телефонный аппарат Микса-Генеста и был гордо выставлен справочник городских абонентов, весь уместившийся на одной странице.
Мокроносый, губастый носильщик поднес чемодан вновьприбывшего к стойке. Там царствовал портье — важный, с золотой цепочкой на брюхе.
— С поездом прибыли, Наум Соломоныч, — доложил носильщик, простуженно гнусавя. — Я мигом подлетел, так и так, говорю, к нам в «Бристоль» пожалуйте.
— Молодец, Коля, — похвалил портье.
Цепким взглядом охватил хорошее пальто Матвея Бенционовича, чуть задержался на лице, сладко улыбнулся.
А Бердичевский смотрел на аппарат. Статскому советнику и в этом атрибуте прогресса привиделся знак свыше. Вот он, номер полицеймейстера: «№ 3-05 надв. сов. Гвоздиков Сем. Лик.». Что означает «Лик.», было непонятно.
Тем не менее покрутил ручку, велел барышне соединить. Действовал не логически, а по вдохновению.
Представился фамилией, должностью и чином, условился о встрече. Рассоединился очень собой довольный — кажется, житомирское расследование начиналось в хорошем темпе.
Но тут Бердичевского ждал удар.
Портье, уже раскрывший книгу для постояльцев и даже обмакнувший в чернильницу ручку, почтительно сказал:
— Добро пожаловать, ваше превосходительство. Какая честь для нашего заведения. Приятно, когда еврей — большой человек.
Топтавшийся тут же швейцар (совершенно такой, как положено быть швейцарам — в ливрее и с окладистой бородой, но притом с длиннющими пейсами) присовокупил:
— Аф алэ йидн гезухен.
— С чего вы взяли, что я еврей? — обомлел Бердичевский.
Портье только улыбнулся:
— Слава Богу, не первый год на людей смотрю.
— Ай, господин генерал, неужто по вам не видно — а идише коп — добавил швейцар.
Матвей Бенционович мысленно проклял свою неосторожность. Сегодня же весь еврейский Житомир будет знать про интригующего приезжего, да еще, разумеется, с преувеличениями. Вот он уже и «генерал», и «превосходительство», а к вечеру, надо думать, в министра превратится.
— Носильщик! — крикнул простуженному прокурор. — Забери чемодан и вызови извозчика!
— Ай-я-яй, забыли что-нибудь? — переполошился портье.
— Да. Я назад, на станцию, — отрывисто бросил Бердичевский на ходу.
И услышал, как портье громко сказал на идиш пейсатому швейцару:
— Эти выкресты хуже гоев.
Тот в ответ процитировал, только уже на иврите, грозные слова пророка Исайи, которые Матвею Бенционовичу часто приходилось слышать в детстве от отца: «Всем же отступникам и грешникам — погибель, и оставившие Господа истребятся».
Настроение было испорчено.
На центральной Киевской улице встревоженный прокурор зашел в «Salon de beaute», купил патентованную американскую краску «Белокурый ангел».
Нашел другую гостиницу — «Версаль» (которая была совсем-таки не Версаль); в фойе вошел, натянув на глаза шляпу и подняв воротник.
В комнате перед умывальником стал перекрашиваться в белокурого ангела, не забыл и про брови.
Ах, раньше нужно было сообразить! Тут ведь черта оседлости, а не богоспасаемый Заволжск, где не умеют так ловко определять национальность по лицу.
Результат превзошел все ожидания. Матвей Бенционович немного волновался из-за своего вопиюще неславянского носа, но блондинистость справилась и с носом: был еврейский крючище, а стал прегордый бушприт, орлиного и даже породистого вида.
Разглядывая в зеркало свою преображенную физиономию, статский советник обнаружил в ней все признаки аристократического вырождения, вплоть до скорбных впадинок под скулами и скошенного подбородка. Хотя чему тут удивляться? Каждый еврей, хоть самый замухрышка, имеет генеалогию, протяженности которой могут позавидовать и Романовы с Габсбургами.
В довершение боевой раскраски, перед тем как ступить на тропу войны, Бердичевский переоделся в вицполукафтан, на петлицах которого сияли лучистые звезды пятого класса (жидомор-то был всего лишь «надв. сов.», то есть чиновник седьмого класса).
Покосился на себя и справа, и слева. Остался вполне доволен.
При этом на дороге, по которой Бердичевский следовал впервые в жизни и куда попал случайно, тут и там были расставлены указатели, словно предназначенные персонально для него. Казалось, Провидение не очень-то доверяет умственным способностям статского советника и считает необходимым посылать ему сигналы: все верно, это именно твой путь, не сомневайся.
Начать с того, что поезд, которым Бердичевский следовал из Нижнего Новгорода, привез его в город Бердичев, где нужно было пересаживаться на житомирскую узкоколейку.
Когда же Матвей Бенционович прибыл в столицу Волынской губернии, оказалось, что оба интересующих его учреждения — и тюремный комитет, и полицейское управление — находятся не где-нибудь, а на Большой Бердичевской улице.
К этому времени прокурор был уже всецело во власти мистического чувства, что это не он куда-то направляется, а что его направляют,и потому держал ухо востро, а глаза широко раскрытыми — чтобы, не дай Бог, не пропустить какого-нибудь важного знака.
И что вы думаете?
На станции случайно подслушал разговор двух евреев-коммерсантов. Те сетовали, как тяжело стало жить в городе и какая это беда, когда начальник полиции — жидомор.До сего момента Бердичевский намеревался первым делом отправиться в тюремный комитет, для чего запасся письмом из канцелярии заволжского губернатора, а тут с ходу внес в первоначальный план корректировку: именно с полицейского жидомораи начать.
Остановился в лучшей гостинице «Бристоль», где на стойке сиял лаком телефонный аппарат Микса-Генеста и был гордо выставлен справочник городских абонентов, весь уместившийся на одной странице.
Мокроносый, губастый носильщик поднес чемодан вновьприбывшего к стойке. Там царствовал портье — важный, с золотой цепочкой на брюхе.
— С поездом прибыли, Наум Соломоныч, — доложил носильщик, простуженно гнусавя. — Я мигом подлетел, так и так, говорю, к нам в «Бристоль» пожалуйте.
— Молодец, Коля, — похвалил портье.
Цепким взглядом охватил хорошее пальто Матвея Бенционовича, чуть задержался на лице, сладко улыбнулся.
А Бердичевский смотрел на аппарат. Статскому советнику и в этом атрибуте прогресса привиделся знак свыше. Вот он, номер полицеймейстера: «№ 3-05 надв. сов. Гвоздиков Сем. Лик.». Что означает «Лик.», было непонятно.
Тем не менее покрутил ручку, велел барышне соединить. Действовал не логически, а по вдохновению.
Представился фамилией, должностью и чином, условился о встрече. Рассоединился очень собой довольный — кажется, житомирское расследование начиналось в хорошем темпе.
Но тут Бердичевского ждал удар.
Портье, уже раскрывший книгу для постояльцев и даже обмакнувший в чернильницу ручку, почтительно сказал:
— Добро пожаловать, ваше превосходительство. Какая честь для нашего заведения. Приятно, когда еврей — большой человек.
Топтавшийся тут же швейцар (совершенно такой, как положено быть швейцарам — в ливрее и с окладистой бородой, но притом с длиннющими пейсами) присовокупил:
— Аф алэ йидн гезухен.
— С чего вы взяли, что я еврей? — обомлел Бердичевский.
Портье только улыбнулся:
— Слава Богу, не первый год на людей смотрю.
— Ай, господин генерал, неужто по вам не видно — а идише коп — добавил швейцар.
Матвей Бенционович мысленно проклял свою неосторожность. Сегодня же весь еврейский Житомир будет знать про интригующего приезжего, да еще, разумеется, с преувеличениями. Вот он уже и «генерал», и «превосходительство», а к вечеру, надо думать, в министра превратится.
— Носильщик! — крикнул простуженному прокурор. — Забери чемодан и вызови извозчика!
— Ай-я-яй, забыли что-нибудь? — переполошился портье.
— Да. Я назад, на станцию, — отрывисто бросил Бердичевский на ходу.
И услышал, как портье громко сказал на идиш пейсатому швейцару:
— Эти выкресты хуже гоев.
Тот в ответ процитировал, только уже на иврите, грозные слова пророка Исайи, которые Матвею Бенционовичу часто приходилось слышать в детстве от отца: «Всем же отступникам и грешникам — погибель, и оставившие Господа истребятся».
Настроение было испорчено.
На центральной Киевской улице встревоженный прокурор зашел в «Salon de beaute», купил патентованную американскую краску «Белокурый ангел».
Нашел другую гостиницу — «Версаль» (которая была совсем-таки не Версаль); в фойе вошел, натянув на глаза шляпу и подняв воротник.
В комнате перед умывальником стал перекрашиваться в белокурого ангела, не забыл и про брови.
Ах, раньше нужно было сообразить! Тут ведь черта оседлости, а не богоспасаемый Заволжск, где не умеют так ловко определять национальность по лицу.
Результат превзошел все ожидания. Матвей Бенционович немного волновался из-за своего вопиюще неславянского носа, но блондинистость справилась и с носом: был еврейский крючище, а стал прегордый бушприт, орлиного и даже породистого вида.
Разглядывая в зеркало свою преображенную физиономию, статский советник обнаружил в ней все признаки аристократического вырождения, вплоть до скорбных впадинок под скулами и скошенного подбородка. Хотя чему тут удивляться? Каждый еврей, хоть самый замухрышка, имеет генеалогию, протяженности которой могут позавидовать и Романовы с Габсбургами.
В довершение боевой раскраски, перед тем как ступить на тропу войны, Бердичевский переоделся в вицполукафтан, на петлицах которого сияли лучистые звезды пятого класса (жидомор-то был всего лишь «надв. сов.», то есть чиновник седьмого класса).
Покосился на себя и справа, и слева. Остался вполне доволен.
Пелагия и красный петух. Том 1. Христовы опричники. А кто же они?
— А кто же они? — Митрофаний сдвинул брови, — Кому Пелагия ненавистна до такой меры, что нужно ее то заживо муровать, то ядом травить?
— Про отравителя мы совсем ничего не знаем. Зато про первого злоумышленника нам известно довольно многое. От него-то мы и станем танцевать, — заявил прокурор с уверенностью, свидетельствовавшей, что план последующих действий им уже составлен. — Как по-вашему, что в истории Рацевича самое примечательное?
— То, что он из жандармов. И что его выгнали со службы.
— А по-моему, иное. То, что он выплатил долги. Собственных средств на это у Рацевича не имелось, иначе он не довел бы дело до тюрьмы и изгнания из корпуса. Ergoденьги на выкуп из ямы ему дал кто-то другой.
— Кто?! — вскричал преосвященный.
— Тут две версии, в некотором роде зеркально противоположные. Первая лично для меня весьма неприятна. — Бердичевский страдальчески поморщился. —Возможно, долг был не выплачен, а прощен — самими кредиторами. А кредиторами штабс-ротмистра, как известно, были ростовщики-евреи.
— Чтоб ростовщики прощали долг? Это что-то неслыханное. С какой стати?
— В том-то и вопрос. Что сделал или должен был сделать Рацевич в обмен на свободу? Зачем евреям понадобился специалист по сыску и насилию? Ответ, увы, очевиден. Евреи ненавидят пророка Мануйлу, считают, что он оскорбляет и позорит их веру. Видели бы вы, с каким ожесточением злосчастных «найденышей» гонят от синагоги.
Чувствовалось, что Матвею Бенционовичу тяжело говорить такое про соплеменников, однако интересы следствия вынуждают его к беспристрастности.
— Ах, владыко, наше еврейство, еще недавно тишайшая из общин, в последнее время словно взбесилось. В его толще пробудились самые разные силы и течения, и все как на подбор ярые, фанатичные. Масса еврейского народа заколыхалась, задвигалась, готовая ринуться то в Палестину, то в Аргентину, то, прости Господи, в Уганду (как вы знаете, англичане предложили именно там основать новый Израиль). А более всего возбудились иудеи Российской империи, потому что угнетены и бесправны. Наиболее молодая и образованная часть, искренне пытавшаяся обрести в России настоящую родину, столкнулась с неприязнью и недоверием властей. Ведь еврею у нас стать русским трудно и почти невозможно — постоянно найдутся охотники помянуть про «вора прощеного». Или слышали шутку: когда крестишь жида, окуни его башкой в воду, да подержи минут пять? Многие из неудавшихся ассимилянтов разочаровались в России и хотят построить свое собственное государство в Святой Земле, подобие земного рая. А строительство рая на земле — дело жестокое, без крови не обходится. Да я бы и сам, если б мне не повезло встретить вас, вероятнее всего оказался бы в лагере так называемых сионистов. По крайней мере, это люди с чувством собственного достоинства и волей, совсем непохожие на лапсердачников. Однако и лапсердачники стали не те, что прежде. У них появилось ощущение, что проклятье, два тысячелетия висевшее над еврейством, заканчивается, что близится восстановление Иерусалимского Храма. Тем острее грызня между группами и группками — литовскими евреями и малороссийскими, традиционалистами и реформаторами. Всякая юдофобская сволочь зашевелилась неспроста, распространяя слухи о ритуальных убийствах, тайных синедрионах и крови христианских младенцев. Ритуальных убийств, конечно, никаких нет и быть не может, на что евреям гои и их некошерная кровь? Другое дело — свои. Тут, глядишь, вот-вот до кровопролития дойдет. Особенно из-за палестинских дел. В Святой Земле появилось что делить. Никогда еще пожертвования не лились туда таким потоком. Вы уж простите меня, владыко, за эту лекцию, я к ней прибег для полноты картины. А еще более того — чтобы обосновать свое решение.
— Поедешь в Житомир? — проницательно взглянул на него архиерей.
— Да. Хочу посмотреть на штабс-ротмистровых кредиторов.
Митрофаний подумал немного, одобрительно кивнул.
— Что ж, дело. Однако ты говорил, версий две?
Статский советник оживился. Очевидно, вторая версия нравилась ему куда больше, чем первая.
— Известно, что черта оседлости, в которой находится Волынская губерния, — арена деятельности разного рода антисемитских организаций, в том числе и самой крайней из них, так называемых «Христовых опричников». Этим жидоненавистникам мало погромов, они не останавливаются и перед политическими убийствами. Пророка Мануйлу «опричники» должны ненавидеть еще больше, чем коренных евреев, ведь он, по-ихнему, предатель веры и нации, ибо уводит русских людей из православия в жидовство. Вот я и предположил: не выкупили ли Рацевича «опричники»? Что, если они решили воспользоваться человеком, которого погубили евреи?
— Что ж, это очень возможно, — признал Митрофаний.
— Опять-таки получается, что мне нужно в Житомир. Что по первой версии, что по второй, концы следует искать там.
— Так ведь опасно, — затревожился епископ. — Если ты рассуждаешь верно, то они люди отчаянные — что первые, что вторые. Узнают, зачем пожаловал, и убьют тебя.
— Откуда ж им узнать? — хитро улыбнулся Матвей Бенционович. — Меня там не ждут и знать не знают. Да и не обо мне нужно думать, владыко, а о ней.
Преосвященный жалобно воскликнул:
— До чего же я, Матюша, тебе завидую! Будешь дело делать. А я и помочь ничем не могу. Разве что молитвой.
— «Разве что»? — с шутливой укоризной покачал головой прокурор. — Что за умаление молитвы, да еще из уст князя церкви?
Матвей Бенционович встал под благословение. Хотел поцеловать архиерею руку, но вместо того был обхвачен за плечи и прижат к широкой груди владыки так крепко, что едва не задохнулся.
Видно, в Бердичевском в самом деле произошла какая-то коренная перемена, не столько даже внешнего, сколько внутреннего свойства.
Собираясь в Житомир, он совершенно не тревожился об опасностях, а ведь прежний Матвей Бенционович, вследствие чрезмерно развитого воображения, частенько трепетал перед испытаниями совсем незначительными, а иногда и смехотворными, вроде произнесения спича в клубе или пустякового визита к зубному врачу.
Не страх, а лихорадочное нетерпение, необъяснимое ощущение, что время уходит, —вот какие чувства владели заволжским прокурором, когда он прощался с домашними.
Механически перекрестил все тринадцать душ детей (пятерых младших спящими, поскольку час был уже поздний), с женой поцеловался наскоро.
И тут суровая Марья Гавриловна выкинула штуку. Обхватила Бердичевского своими полными руками за шею и тихо-тихо сказала:
— Матюшенька, ты уж побережней. Знай: мне без тебя и жизнь не в жизнь.
Матвей Бенционович оторопел. Во-первых, не предполагал, что жена о чем-то таком догадывается А во-вторых, Марья Гавриловна всегда была очень скупа на душевные излияния — можно сказать, совсем их не признавала.
Покраснев, прокурор неловко повернулся и полувышел-полувыбежал на улицу, где ждала казенная коляска.
— Про отравителя мы совсем ничего не знаем. Зато про первого злоумышленника нам известно довольно многое. От него-то мы и станем танцевать, — заявил прокурор с уверенностью, свидетельствовавшей, что план последующих действий им уже составлен. — Как по-вашему, что в истории Рацевича самое примечательное?
— То, что он из жандармов. И что его выгнали со службы.
— А по-моему, иное. То, что он выплатил долги. Собственных средств на это у Рацевича не имелось, иначе он не довел бы дело до тюрьмы и изгнания из корпуса. Ergoденьги на выкуп из ямы ему дал кто-то другой.
— Кто?! — вскричал преосвященный.
— Тут две версии, в некотором роде зеркально противоположные. Первая лично для меня весьма неприятна. — Бердичевский страдальчески поморщился. —Возможно, долг был не выплачен, а прощен — самими кредиторами. А кредиторами штабс-ротмистра, как известно, были ростовщики-евреи.
— Чтоб ростовщики прощали долг? Это что-то неслыханное. С какой стати?
— В том-то и вопрос. Что сделал или должен был сделать Рацевич в обмен на свободу? Зачем евреям понадобился специалист по сыску и насилию? Ответ, увы, очевиден. Евреи ненавидят пророка Мануйлу, считают, что он оскорбляет и позорит их веру. Видели бы вы, с каким ожесточением злосчастных «найденышей» гонят от синагоги.
Чувствовалось, что Матвею Бенционовичу тяжело говорить такое про соплеменников, однако интересы следствия вынуждают его к беспристрастности.
— Ах, владыко, наше еврейство, еще недавно тишайшая из общин, в последнее время словно взбесилось. В его толще пробудились самые разные силы и течения, и все как на подбор ярые, фанатичные. Масса еврейского народа заколыхалась, задвигалась, готовая ринуться то в Палестину, то в Аргентину, то, прости Господи, в Уганду (как вы знаете, англичане предложили именно там основать новый Израиль). А более всего возбудились иудеи Российской империи, потому что угнетены и бесправны. Наиболее молодая и образованная часть, искренне пытавшаяся обрести в России настоящую родину, столкнулась с неприязнью и недоверием властей. Ведь еврею у нас стать русским трудно и почти невозможно — постоянно найдутся охотники помянуть про «вора прощеного». Или слышали шутку: когда крестишь жида, окуни его башкой в воду, да подержи минут пять? Многие из неудавшихся ассимилянтов разочаровались в России и хотят построить свое собственное государство в Святой Земле, подобие земного рая. А строительство рая на земле — дело жестокое, без крови не обходится. Да я бы и сам, если б мне не повезло встретить вас, вероятнее всего оказался бы в лагере так называемых сионистов. По крайней мере, это люди с чувством собственного достоинства и волей, совсем непохожие на лапсердачников. Однако и лапсердачники стали не те, что прежде. У них появилось ощущение, что проклятье, два тысячелетия висевшее над еврейством, заканчивается, что близится восстановление Иерусалимского Храма. Тем острее грызня между группами и группками — литовскими евреями и малороссийскими, традиционалистами и реформаторами. Всякая юдофобская сволочь зашевелилась неспроста, распространяя слухи о ритуальных убийствах, тайных синедрионах и крови христианских младенцев. Ритуальных убийств, конечно, никаких нет и быть не может, на что евреям гои и их некошерная кровь? Другое дело — свои. Тут, глядишь, вот-вот до кровопролития дойдет. Особенно из-за палестинских дел. В Святой Земле появилось что делить. Никогда еще пожертвования не лились туда таким потоком. Вы уж простите меня, владыко, за эту лекцию, я к ней прибег для полноты картины. А еще более того — чтобы обосновать свое решение.
— Поедешь в Житомир? — проницательно взглянул на него архиерей.
— Да. Хочу посмотреть на штабс-ротмистровых кредиторов.
Митрофаний подумал немного, одобрительно кивнул.
— Что ж, дело. Однако ты говорил, версий две?
Статский советник оживился. Очевидно, вторая версия нравилась ему куда больше, чем первая.
— Известно, что черта оседлости, в которой находится Волынская губерния, — арена деятельности разного рода антисемитских организаций, в том числе и самой крайней из них, так называемых «Христовых опричников». Этим жидоненавистникам мало погромов, они не останавливаются и перед политическими убийствами. Пророка Мануйлу «опричники» должны ненавидеть еще больше, чем коренных евреев, ведь он, по-ихнему, предатель веры и нации, ибо уводит русских людей из православия в жидовство. Вот я и предположил: не выкупили ли Рацевича «опричники»? Что, если они решили воспользоваться человеком, которого погубили евреи?
— Что ж, это очень возможно, — признал Митрофаний.
— Опять-таки получается, что мне нужно в Житомир. Что по первой версии, что по второй, концы следует искать там.
— Так ведь опасно, — затревожился епископ. — Если ты рассуждаешь верно, то они люди отчаянные — что первые, что вторые. Узнают, зачем пожаловал, и убьют тебя.
— Откуда ж им узнать? — хитро улыбнулся Матвей Бенционович. — Меня там не ждут и знать не знают. Да и не обо мне нужно думать, владыко, а о ней.
Преосвященный жалобно воскликнул:
— До чего же я, Матюша, тебе завидую! Будешь дело делать. А я и помочь ничем не могу. Разве что молитвой.
— «Разве что»? — с шутливой укоризной покачал головой прокурор. — Что за умаление молитвы, да еще из уст князя церкви?
Матвей Бенционович встал под благословение. Хотел поцеловать архиерею руку, но вместо того был обхвачен за плечи и прижат к широкой груди владыки так крепко, что едва не задохнулся.
Видно, в Бердичевском в самом деле произошла какая-то коренная перемена, не столько даже внешнего, сколько внутреннего свойства.
Собираясь в Житомир, он совершенно не тревожился об опасностях, а ведь прежний Матвей Бенционович, вследствие чрезмерно развитого воображения, частенько трепетал перед испытаниями совсем незначительными, а иногда и смехотворными, вроде произнесения спича в клубе или пустякового визита к зубному врачу.
Не страх, а лихорадочное нетерпение, необъяснимое ощущение, что время уходит, —вот какие чувства владели заволжским прокурором, когда он прощался с домашними.
Механически перекрестил все тринадцать душ детей (пятерых младших спящими, поскольку час был уже поздний), с женой поцеловался наскоро.
И тут суровая Марья Гавриловна выкинула штуку. Обхватила Бердичевского своими полными руками за шею и тихо-тихо сказала:
— Матюшенька, ты уж побережней. Знай: мне без тебя и жизнь не в жизнь.
Матвей Бенционович оторопел. Во-первых, не предполагал, что жена о чем-то таком догадывается А во-вторых, Марья Гавриловна всегда была очень скупа на душевные излияния — можно сказать, совсем их не признавала.
Покраснев, прокурор неловко повернулся и полувышел-полувыбежал на улицу, где ждала казенная коляска.
Пелагия и красный петух. Том 1. Христовы опричники. Ну и прохиндей!
Едва закрыв за собой дверь кабинета, выпалил:
— Она была права. Впрочем, как и всегда... Нет-нет, не буду забегать вперед. Как вы помните, мы решили выйти на бандитов через их первоначальное преступление, похищение Мануйлиной «казны». Именно от этого события и потянулась зловещая нить. Предполагалось, что «варшавские» наметили свою жертву заранее и, по своему обыкновению, «вели» ее, выбирая удобный момент. Я намеревался восстановить маршрут, который проделали «найденыши», и проследовать по нему, подыскивая свидетелей.
— Помню, все помню, — поторопил духовного сына владыка, видевший по лицу рассказчика, что тот вернулся не с пустыми руками. — Ты надеялся установить, кто дал разбойникам эту... как ее...
— Наводку, — подсказал Бердичевский. — Кто нацелил их на сектантскую «казну». А оттуда добраться и до самих бандитов. Одно из главных правил сыска гласит: самый короткий путь к преступнику — от окружения жертвы.
— Да-да. Ты рассказывай. Нашел наводчика?
— Не было никакого наводчика! Да и дело совсем не в этом! Ах, владыко, вы меня не перебивайте, я вам лучше последовательно изложу...
Архиерей виновато вскинул ладони, потом одну из них приложил к губам: буду нем, как рыба. И рассказ наконец тронулся с места, хотя в полном безмолвии епископ удержаться не смог — не того темперамента был человек.
— На пароход Шелухин и его свита сели в Нижнем, — стал докладывать прокурор. — Туда, как я выяснил, приехали поездом из Москвы. Кондуктор запомнил лже-Мануйлу: колоритный для первого класса пассажир. Ехал в купе один, остальные оборванцы, у которых места были в общем вагоне, по очереди его навещали. Понятно, почему первый класс — для пущего правдоподобия: мол, и в самом деле пророк едет. И понятно, зачем с Шелухиным все время кто-то находился — из-за шкатулки... В Москве у «найденышей» есть нечто вроде сборного места, подвал на Хитровке, рядом с синагогой. Надо думать, нарочно держатся поближе к единоверцам, но настоящие евреи этих ряженых в синагогу не пускают и дела с ними иметь не хотят. Мануйлина паства молится на улице, снаружи. Зрелище потешное: накрывают головы полами своих хламид, что-то такое гнусавят на ломаном иврите. Зеваки потешаются, евреи плюются. В общем, аттракцион. Учтите еще и то, что большинство «найденышей» весьма неприглядны на вид. Уродливые, пропитые, с проваленными от сифилиса носами... Любопытно, что хитровская голытьба этих юродивых не трогает — жалеют. Я понаблюдал за «найденышами», кое с кем из них поговорил. Знаете, что меня больше всего поразило? Они просят подаяния, но денег не берут — только съестное. Говорят, что копеек им не нужно, потому что деньги царевы, а пропитание — оно от Бога.
— Как не берут денег? Откуда ж взялась «казна»?
— В том-то и штука! Откуда? Мы ведь с вами исходили из того, что содержимое похищенной шкатулки — это милостыня, собранная «найденышами». Что Мануйла все эти бессчетные пятачки да грошики поменял на кредитки и аккуратно в шкатулочку сложил. А тут выясняю — нет, ничего подобного! Я даже от «варшавской» версии отвлекся — заинтересовался, откуда взялись деньги. Стал осторожно выведывать у фальшивых евреев, слышали ли они про Мануйлину казну. Надо сказать, люди это по большей части открытые, доверчивые — именно такие ведь обычно и становятся добычей проходимцев. Говорят: знаем, слышали. «Аграмадные деньжищи» на обустройство в Святой Земле пожертвовал пророку Мануйле какой-то купчина из города Боровска. Я, разумеется, отправился в Боровск, поговорил с «купчиной».
— Да как ты его отыскал? — ахнул Митрофаний, не уставая поражаться, какие бездны напористости и энергии, оказывается, таятся в его духовном сыне.
— Без труда. Боровск — город маленький. Богатенький, чистенький, трезвый — там старообрядцы живут. Все все друг про друга знают. Появление столь эффектной фигуры, как пророк Мануйла, запомнили надолго. А дело было так. Боровский «купчина» (его фамилия Пафнутьев) сидел в своей бакалейно-калашной лавке и торговал, день был базарный. Подходит к нему тощий бродяга в хламиде, перепоясанной синей веревкой, с непокрытой косматой головой, в руке посох. Просит хлеба. Пафнутьев попрошаек не любит, стал его стыдить, обозвал «дармоедом» и «нищебродом». Тот ему в ответ: я нищий, а ты бедный, бедным быть много хуже, чем нищим. «Я бедный?!» — оскорбился Пафнутьев, который в Боровске считается одним из первых богачей. Мануйла ему: а то не бедный? До сорока семи годов, говорит, дожил, а так и не понял, что нищему куда блаженней, чем толстосуму. Купец пришел в изумление — откуда чужой человек узнал, сколько ему лет, — и только пролепетал: «Чем блаженней-то?». Духом, отвечает бродяга.
Митрофаний не выдержал, фыркнул:
— Так, значит, не признает Христа Мануйла? Однако же про блаженных духом ловко из Евангелия ввернул.
— И не только про них. Пророк Пафнутьев у еще сообщил, что к Богу дверца узкая, не всякий пролезет. Ты посуди, говорит, сам, кому легче протиснуться — нищему или тебе? И по худым бокам себя хлопает. А Пафнутьев, как и положено купчине, восьми, если не десяти пудов весу. Ну, все вокруг загоготали — очень уж наглядно получилось. Пафнутьев же не обиделся, а, по его собственным словам, «пришел в некую задумчивость», закрыл лавку и повел «странного человека» к себе домой, разговаривать.
— Что-то я не пойму. Он же вроде немой был, Мануйла. Или, во всяком случае, нечленораздельный. Я думал про него — надо же, какой оригинальный проповедник, без слов обходится.
— Отличнейше членораздельный. Какой-то изъян речи у него есть, не то картавит, не то пришептывает, но эффекту это не мешает. Пафнутьев сказал: «изъясняет невнятно, но понятно». Обращаю ваше сугубое внимание на «некую задумчивость», которая сошла на Пафнутьева и понудила его повести себя совершенно несвойственным этому человеку образом.
— Гипнотические способности? — догадался преосвященный.
— И судя по всему, незаурядные. Помните, как он девочку от немоты исцелил? Преловкий субъект и очень, как бы это сказать, обстоятельный. Знаете, чем он Пафнутьева взял, когда они сели чай пить? Рассказал купчине всю его «жизню», притом в подробностях, о которых мало кому известно.
— Стало быть, он не случайно на базаре именно к Пафнутьеву подошел!
Матвей Бенционович кивнул:
— Собрал сведения, подготовился. И уж, смею вас уверить, не из-за корочки хлеба. О чем они говорили, Пафнутьев мне пересказать не смог. Кряхтел, щелкал пальцами, а ничего содержательного из Мануйлиных речей не привел. За исключением одного. — Прокурор сделал выразительную паузу. — «Божий человек» уговаривал купца отдать все свое богатство нуждающимся, ибо только тогда возможно обрести истинную свободу и найти тропку к Богу. У богатого, внушал Мануйла, совесть шерстью поросла, иначе не смог бы он сдобными булками питаться, когда другим и черного сухаря не хватает. Станешь нищим, совесть твоя и обнажится, врата небесные-то и откроются. А стоят эти врата сдобы иль нет — это уж ты сам смотри.
— И что же, распропагандировал толстосума? — улыбнулся архиерей.
Бердичевский поднял палец: а вы слушайте дальше — узнаете.
— Частично. «Напугался я — жуть, — рассказывал мне Пафнутьев. — Бес в меня вцепился, не попустил все богатство отдать». У него в божнице, за иконой, лежал сверток с «нечистыми» деньгами. Насколько я понял, боровские купцы имеют такой обычай: если получили неправедный куш — сбыли гнилой товар или обсчитали кого, нечестную выручку на время за икону кладут, чтоб «очистилась». Вот Пафнутьев и отдал борцу с богатством эти самые деньги — все, сколько их там было. Мануйла сначала ломался, брать не хотел — мол, ни к чему ему. Но потом, разумеется, преотлично взял. Говорит, пригодятся голым и голодным в Палестине. Там земля бедная, не то что Россия.
Матвей Бенционович не выдержал, рассмеялся — похоже, ловкий пройдоха вызывал у него восхищение.
— И что теперь? — заинтересовался Митрофаний. — Жалеет Пафнутьев о деньгах? Понимает, что его одурачили?
— Представьте себе, нет. Под конец разговора раскис, голову повесил. «Эх, говорит, стыдно-то как. Это ведь я не от Мануйлы, от Господа тряпицей с кредитками откупился. Надо было как есть все отдать, вот душу бы и спас». Ну да Бог с ним, с Пафнутьевым и с его переживаниями. Главное-то не это.
— А что?
— Угадайте, что за сумму пожаловал купец.
— Откуда ж мне знать. Верно, немалую.
— Полторы тысячи рублей. Вот сколько в тряпице было.
Митрофаний разочаровался:
— Всего-то...
— В том все и дело! — вскричал Матвей Бенционович. —Что за интерес для «варшавских» охотиться за такой мелочью, да еще идти на убийство? К тому же неизвестно, всю ли сумму Мануйла отдал «меньшому брату». Поди, львиную долю себе оставил. Я ведь с чего начал: Пелагия была права. Не в шкатулке тут дело, а в самом Мануйле. Так что версия с грабежом отпадает. Те, кого мы ищем, никакие не бандиты.
— Она была права. Впрочем, как и всегда... Нет-нет, не буду забегать вперед. Как вы помните, мы решили выйти на бандитов через их первоначальное преступление, похищение Мануйлиной «казны». Именно от этого события и потянулась зловещая нить. Предполагалось, что «варшавские» наметили свою жертву заранее и, по своему обыкновению, «вели» ее, выбирая удобный момент. Я намеревался восстановить маршрут, который проделали «найденыши», и проследовать по нему, подыскивая свидетелей.
— Помню, все помню, — поторопил духовного сына владыка, видевший по лицу рассказчика, что тот вернулся не с пустыми руками. — Ты надеялся установить, кто дал разбойникам эту... как ее...
— Наводку, — подсказал Бердичевский. — Кто нацелил их на сектантскую «казну». А оттуда добраться и до самих бандитов. Одно из главных правил сыска гласит: самый короткий путь к преступнику — от окружения жертвы.
— Да-да. Ты рассказывай. Нашел наводчика?
— Не было никакого наводчика! Да и дело совсем не в этом! Ах, владыко, вы меня не перебивайте, я вам лучше последовательно изложу...
Архиерей виновато вскинул ладони, потом одну из них приложил к губам: буду нем, как рыба. И рассказ наконец тронулся с места, хотя в полном безмолвии епископ удержаться не смог — не того темперамента был человек.
— На пароход Шелухин и его свита сели в Нижнем, — стал докладывать прокурор. — Туда, как я выяснил, приехали поездом из Москвы. Кондуктор запомнил лже-Мануйлу: колоритный для первого класса пассажир. Ехал в купе один, остальные оборванцы, у которых места были в общем вагоне, по очереди его навещали. Понятно, почему первый класс — для пущего правдоподобия: мол, и в самом деле пророк едет. И понятно, зачем с Шелухиным все время кто-то находился — из-за шкатулки... В Москве у «найденышей» есть нечто вроде сборного места, подвал на Хитровке, рядом с синагогой. Надо думать, нарочно держатся поближе к единоверцам, но настоящие евреи этих ряженых в синагогу не пускают и дела с ними иметь не хотят. Мануйлина паства молится на улице, снаружи. Зрелище потешное: накрывают головы полами своих хламид, что-то такое гнусавят на ломаном иврите. Зеваки потешаются, евреи плюются. В общем, аттракцион. Учтите еще и то, что большинство «найденышей» весьма неприглядны на вид. Уродливые, пропитые, с проваленными от сифилиса носами... Любопытно, что хитровская голытьба этих юродивых не трогает — жалеют. Я понаблюдал за «найденышами», кое с кем из них поговорил. Знаете, что меня больше всего поразило? Они просят подаяния, но денег не берут — только съестное. Говорят, что копеек им не нужно, потому что деньги царевы, а пропитание — оно от Бога.
— Как не берут денег? Откуда ж взялась «казна»?
— В том-то и штука! Откуда? Мы ведь с вами исходили из того, что содержимое похищенной шкатулки — это милостыня, собранная «найденышами». Что Мануйла все эти бессчетные пятачки да грошики поменял на кредитки и аккуратно в шкатулочку сложил. А тут выясняю — нет, ничего подобного! Я даже от «варшавской» версии отвлекся — заинтересовался, откуда взялись деньги. Стал осторожно выведывать у фальшивых евреев, слышали ли они про Мануйлину казну. Надо сказать, люди это по большей части открытые, доверчивые — именно такие ведь обычно и становятся добычей проходимцев. Говорят: знаем, слышали. «Аграмадные деньжищи» на обустройство в Святой Земле пожертвовал пророку Мануйле какой-то купчина из города Боровска. Я, разумеется, отправился в Боровск, поговорил с «купчиной».
— Да как ты его отыскал? — ахнул Митрофаний, не уставая поражаться, какие бездны напористости и энергии, оказывается, таятся в его духовном сыне.
— Без труда. Боровск — город маленький. Богатенький, чистенький, трезвый — там старообрядцы живут. Все все друг про друга знают. Появление столь эффектной фигуры, как пророк Мануйла, запомнили надолго. А дело было так. Боровский «купчина» (его фамилия Пафнутьев) сидел в своей бакалейно-калашной лавке и торговал, день был базарный. Подходит к нему тощий бродяга в хламиде, перепоясанной синей веревкой, с непокрытой косматой головой, в руке посох. Просит хлеба. Пафнутьев попрошаек не любит, стал его стыдить, обозвал «дармоедом» и «нищебродом». Тот ему в ответ: я нищий, а ты бедный, бедным быть много хуже, чем нищим. «Я бедный?!» — оскорбился Пафнутьев, который в Боровске считается одним из первых богачей. Мануйла ему: а то не бедный? До сорока семи годов, говорит, дожил, а так и не понял, что нищему куда блаженней, чем толстосуму. Купец пришел в изумление — откуда чужой человек узнал, сколько ему лет, — и только пролепетал: «Чем блаженней-то?». Духом, отвечает бродяга.
Митрофаний не выдержал, фыркнул:
— Так, значит, не признает Христа Мануйла? Однако же про блаженных духом ловко из Евангелия ввернул.
— И не только про них. Пророк Пафнутьев у еще сообщил, что к Богу дверца узкая, не всякий пролезет. Ты посуди, говорит, сам, кому легче протиснуться — нищему или тебе? И по худым бокам себя хлопает. А Пафнутьев, как и положено купчине, восьми, если не десяти пудов весу. Ну, все вокруг загоготали — очень уж наглядно получилось. Пафнутьев же не обиделся, а, по его собственным словам, «пришел в некую задумчивость», закрыл лавку и повел «странного человека» к себе домой, разговаривать.
— Что-то я не пойму. Он же вроде немой был, Мануйла. Или, во всяком случае, нечленораздельный. Я думал про него — надо же, какой оригинальный проповедник, без слов обходится.
— Отличнейше членораздельный. Какой-то изъян речи у него есть, не то картавит, не то пришептывает, но эффекту это не мешает. Пафнутьев сказал: «изъясняет невнятно, но понятно». Обращаю ваше сугубое внимание на «некую задумчивость», которая сошла на Пафнутьева и понудила его повести себя совершенно несвойственным этому человеку образом.
— Гипнотические способности? — догадался преосвященный.
— И судя по всему, незаурядные. Помните, как он девочку от немоты исцелил? Преловкий субъект и очень, как бы это сказать, обстоятельный. Знаете, чем он Пафнутьева взял, когда они сели чай пить? Рассказал купчине всю его «жизню», притом в подробностях, о которых мало кому известно.
— Стало быть, он не случайно на базаре именно к Пафнутьеву подошел!
Матвей Бенционович кивнул:
— Собрал сведения, подготовился. И уж, смею вас уверить, не из-за корочки хлеба. О чем они говорили, Пафнутьев мне пересказать не смог. Кряхтел, щелкал пальцами, а ничего содержательного из Мануйлиных речей не привел. За исключением одного. — Прокурор сделал выразительную паузу. — «Божий человек» уговаривал купца отдать все свое богатство нуждающимся, ибо только тогда возможно обрести истинную свободу и найти тропку к Богу. У богатого, внушал Мануйла, совесть шерстью поросла, иначе не смог бы он сдобными булками питаться, когда другим и черного сухаря не хватает. Станешь нищим, совесть твоя и обнажится, врата небесные-то и откроются. А стоят эти врата сдобы иль нет — это уж ты сам смотри.
— И что же, распропагандировал толстосума? — улыбнулся архиерей.
Бердичевский поднял палец: а вы слушайте дальше — узнаете.
— Частично. «Напугался я — жуть, — рассказывал мне Пафнутьев. — Бес в меня вцепился, не попустил все богатство отдать». У него в божнице, за иконой, лежал сверток с «нечистыми» деньгами. Насколько я понял, боровские купцы имеют такой обычай: если получили неправедный куш — сбыли гнилой товар или обсчитали кого, нечестную выручку на время за икону кладут, чтоб «очистилась». Вот Пафнутьев и отдал борцу с богатством эти самые деньги — все, сколько их там было. Мануйла сначала ломался, брать не хотел — мол, ни к чему ему. Но потом, разумеется, преотлично взял. Говорит, пригодятся голым и голодным в Палестине. Там земля бедная, не то что Россия.
Матвей Бенционович не выдержал, рассмеялся — похоже, ловкий пройдоха вызывал у него восхищение.
— И что теперь? — заинтересовался Митрофаний. — Жалеет Пафнутьев о деньгах? Понимает, что его одурачили?
— Представьте себе, нет. Под конец разговора раскис, голову повесил. «Эх, говорит, стыдно-то как. Это ведь я не от Мануйлы, от Господа тряпицей с кредитками откупился. Надо было как есть все отдать, вот душу бы и спас». Ну да Бог с ним, с Пафнутьевым и с его переживаниями. Главное-то не это.
— А что?
— Угадайте, что за сумму пожаловал купец.
— Откуда ж мне знать. Верно, немалую.
— Полторы тысячи рублей. Вот сколько в тряпице было.
Митрофаний разочаровался:
— Всего-то...
— В том все и дело! — вскричал Матвей Бенционович. —Что за интерес для «варшавских» охотиться за такой мелочью, да еще идти на убийство? К тому же неизвестно, всю ли сумму Мануйла отдал «меньшому брату». Поди, львиную долю себе оставил. Я ведь с чего начал: Пелагия была права. Не в шкатулке тут дело, а в самом Мануйле. Так что версия с грабежом отпадает. Те, кого мы ищем, никакие не бандиты.
Пелагия и красный петух. Том 1. Христовы опричники. Бердичевского укусила муха
Матвея Бенционовича было прямо не узнать, словно подменили человека — об этом говорили и подчиненные, и знакомые, и домашние.
Куда подевалась всегдашняя мягкость, готовность конфузиться из-за всякой мелочи? Обыкновение смотреть в сторону при разговоре? Мямлить и сопровождать речь паразитическими выражениями, всякими там «знаете ли», «с вашего позволения» и «в сущности говоря»? Наконец, потешная привычка в малейшем затруднении хватать себя пальцами за длинный нос и крутить его наподобие винта или шурупа?
Губастый и несколько безвольный рот Бердичевского теперь постоянно пребывал в состоянии решительной поджатости, карие глаза обрели блеск плавящейся стали и сделались отчасти оранжевыми, а речь обрела сухость и отрывистость. Одним словом, милейший, интеллигентный человек превратился в совершенного прокурора.
Первыми метаморфозу, произошедшую со статским советником, ощутили на себе подчиненные.
Наутро после эвакуации сестры Пелагии начальник пришел на службу ни свет ни заря, встал в дверях с часами в руке и сурово отчитал каждого, кто явился в присутствие позже установленного часа, до сих пор почитавшегося всеми, в том числе и самим окружным прокурором, за некую абстрактную условность. Затем Матвей Бенционович вызвал к себе одного за другим сотрудников, приставленных к следственной части, и каждому дал свое задание, вроде бы вполне ясное по сути, но несколько расплывчатое в смысле генеральной цели. Прежде прокурор, бывало, соберет всех вместе и начнет многословно разглагольствовать про стратегию и общую картину расследования, теперь же никаких разъяснений дано не было: изволь делать, что приказано, и не рассуждать. Чиновники выходили из начальственного кабинета сосредоточенные и хмурые, на расспросы сослуживцев лишь махали рукой — некогда, некогда — и бросались исполнять предписанное. Прокуратура, бывшая доселе флегматичнейшим из губернских ведомств по причине малого распространения в Заволжье преступности, вмиг сделалась похожа на дивизионный штаб в разгар маневров: чиновники не ползали мухами, а бегали тараканчиками, двери закрывались не с приличным «клик-клик», а с оглушительным «хрряп»> и к телеграфному аппарату теперь почти всегда стояла нетерпеливая очередь.
Следующей жертвой новоявленной свирепости Бердичевского сделался сам губернатор, добродушный Антон Антонович фон Гаггенау. После своего внезапного преображения прокурор совершенно перестал показываться в Дворянском клубе, где раньше любил посидеть часок-другой, разбирая сам с собой шахматные партии, однако же традиционным вторничным преферансом у господина барона все же пренебречь не осмелился. Сидел необычно молчаливый, поглядывал на часы. Когда же вистовал на пару с его превосходительством против начальника казенной палаты, губернатор совершил оплошность — шлепнул королем прокуророву даму. Прежний Матвей Бенционович только улыбнулся бы и сказал: «Ничего, это я сам вас запутал», а этот, неузнаваемый, швырнул карты на стол и обозвал Антона Антоновича «растяпой». Губернатор захлопал своими белобрысыми остзейскими ресницами и жалобно оглянулся на супругу, Людмилу Платоновну.
До той уже успели дойти тревожные слухи из прокуратуры, теперь же она решила не откладывая, прямо с утра, нанести визит прокурорше Марье Гавриловне.
И навестила. Осторожно, за кофеем, поинтересовалась, здоров ли Матвей Бенционович, не сказывается ли на его характере сорокалетие — рубеж, который многим мужчинам дается очень нелегко.
Переменился, пожаловалась прокурорша. Будто какая муха Мотю укусила — раздражительный стал, почти ничего не кушает и ночью скрипит зубами. Марья Гавриловна тут же перешла к проблемам еще более насущным: у Кирюши затяжной понос, и Сонечку что-то обметало, не дай бог корь.
— Когда моему Антоше сравнялось сорок, он тоже словно взбеленился, — вернулась Людмила Платоновна к теме мужей. — Бросил курить трубку, стал мазать лысину чесночным настоем. А через годик успокоился, перешел в следующий возраст. И у вас, душенька, образуется. Вы уж только с ним помягче, с пониманием.
После ухода гостьи Марья Гавриловна еще минут десять размышляла про нежданную напасть, приключившуюся с супругом. В конце концов решила испечь его любимый маковый рулет, а остальное препоручить воле Всевышнего.
Во всем городе Заволжске один лишь Митрофаний знал истинную причину озабоченности и нервности прокурора. Оба условились сохранять полнейшую секретность, памятуя о сапожной подметке, чуть было не погубившей Пелагию, а также о вездесущести невидимого противника.
Исчезновение начальницы епархиального училища было объяснено медицинскими резонами: мол, сестра застудила себе почки безумными купаниями в ледяной веде и теперь срочно отправлена лечиться на кавказские воды. В школе неистовствовала прогрессистка Свеколкина, терзая бедных девочек десятичными дробями и равнобедренными треугольниками.
А по вечерам, поздно, к Митрофанию являлся Матвей Бенционович и подробно докладывал обо всех произведенных действиях, после чего оба раскрывали атлас и пытались вычислить, где сейчас находится Пелагия, — почему-то это доставляло обоим неизъяснимое удовольствие. «Должно быть, Керчь проплывает, — говорил, к примеру, епископ. — Там оба берега видно, и крымский, и кавказский. А за проливом волна уже другая, настоящая морская». Или: «Мраморным морем плывет. Солнце там жаркое — поди, вся конопушками пошла». И епископ с прокурором мечтательно улыбались, причем один смотрел в угол комнаты, а другой в потолок.
Затем Бердичевский из города исчез, якобы затребованный в министерство. Отсутствовал неделю.
Вернулся, и сразу с пристани, даже не побывав дома, поспешил к владыке.
Куда подевалась всегдашняя мягкость, готовность конфузиться из-за всякой мелочи? Обыкновение смотреть в сторону при разговоре? Мямлить и сопровождать речь паразитическими выражениями, всякими там «знаете ли», «с вашего позволения» и «в сущности говоря»? Наконец, потешная привычка в малейшем затруднении хватать себя пальцами за длинный нос и крутить его наподобие винта или шурупа?
Губастый и несколько безвольный рот Бердичевского теперь постоянно пребывал в состоянии решительной поджатости, карие глаза обрели блеск плавящейся стали и сделались отчасти оранжевыми, а речь обрела сухость и отрывистость. Одним словом, милейший, интеллигентный человек превратился в совершенного прокурора.
Первыми метаморфозу, произошедшую со статским советником, ощутили на себе подчиненные.
Наутро после эвакуации сестры Пелагии начальник пришел на службу ни свет ни заря, встал в дверях с часами в руке и сурово отчитал каждого, кто явился в присутствие позже установленного часа, до сих пор почитавшегося всеми, в том числе и самим окружным прокурором, за некую абстрактную условность. Затем Матвей Бенционович вызвал к себе одного за другим сотрудников, приставленных к следственной части, и каждому дал свое задание, вроде бы вполне ясное по сути, но несколько расплывчатое в смысле генеральной цели. Прежде прокурор, бывало, соберет всех вместе и начнет многословно разглагольствовать про стратегию и общую картину расследования, теперь же никаких разъяснений дано не было: изволь делать, что приказано, и не рассуждать. Чиновники выходили из начальственного кабинета сосредоточенные и хмурые, на расспросы сослуживцев лишь махали рукой — некогда, некогда — и бросались исполнять предписанное. Прокуратура, бывшая доселе флегматичнейшим из губернских ведомств по причине малого распространения в Заволжье преступности, вмиг сделалась похожа на дивизионный штаб в разгар маневров: чиновники не ползали мухами, а бегали тараканчиками, двери закрывались не с приличным «клик-клик», а с оглушительным «хрряп»> и к телеграфному аппарату теперь почти всегда стояла нетерпеливая очередь.
Следующей жертвой новоявленной свирепости Бердичевского сделался сам губернатор, добродушный Антон Антонович фон Гаггенау. После своего внезапного преображения прокурор совершенно перестал показываться в Дворянском клубе, где раньше любил посидеть часок-другой, разбирая сам с собой шахматные партии, однако же традиционным вторничным преферансом у господина барона все же пренебречь не осмелился. Сидел необычно молчаливый, поглядывал на часы. Когда же вистовал на пару с его превосходительством против начальника казенной палаты, губернатор совершил оплошность — шлепнул королем прокуророву даму. Прежний Матвей Бенционович только улыбнулся бы и сказал: «Ничего, это я сам вас запутал», а этот, неузнаваемый, швырнул карты на стол и обозвал Антона Антоновича «растяпой». Губернатор захлопал своими белобрысыми остзейскими ресницами и жалобно оглянулся на супругу, Людмилу Платоновну.
До той уже успели дойти тревожные слухи из прокуратуры, теперь же она решила не откладывая, прямо с утра, нанести визит прокурорше Марье Гавриловне.
И навестила. Осторожно, за кофеем, поинтересовалась, здоров ли Матвей Бенционович, не сказывается ли на его характере сорокалетие — рубеж, который многим мужчинам дается очень нелегко.
Переменился, пожаловалась прокурорша. Будто какая муха Мотю укусила — раздражительный стал, почти ничего не кушает и ночью скрипит зубами. Марья Гавриловна тут же перешла к проблемам еще более насущным: у Кирюши затяжной понос, и Сонечку что-то обметало, не дай бог корь.
— Когда моему Антоше сравнялось сорок, он тоже словно взбеленился, — вернулась Людмила Платоновна к теме мужей. — Бросил курить трубку, стал мазать лысину чесночным настоем. А через годик успокоился, перешел в следующий возраст. И у вас, душенька, образуется. Вы уж только с ним помягче, с пониманием.
После ухода гостьи Марья Гавриловна еще минут десять размышляла про нежданную напасть, приключившуюся с супругом. В конце концов решила испечь его любимый маковый рулет, а остальное препоручить воле Всевышнего.
Во всем городе Заволжске один лишь Митрофаний знал истинную причину озабоченности и нервности прокурора. Оба условились сохранять полнейшую секретность, памятуя о сапожной подметке, чуть было не погубившей Пелагию, а также о вездесущести невидимого противника.
Исчезновение начальницы епархиального училища было объяснено медицинскими резонами: мол, сестра застудила себе почки безумными купаниями в ледяной веде и теперь срочно отправлена лечиться на кавказские воды. В школе неистовствовала прогрессистка Свеколкина, терзая бедных девочек десятичными дробями и равнобедренными треугольниками.
А по вечерам, поздно, к Митрофанию являлся Матвей Бенционович и подробно докладывал обо всех произведенных действиях, после чего оба раскрывали атлас и пытались вычислить, где сейчас находится Пелагия, — почему-то это доставляло обоим неизъяснимое удовольствие. «Должно быть, Керчь проплывает, — говорил, к примеру, епископ. — Там оба берега видно, и крымский, и кавказский. А за проливом волна уже другая, настоящая морская». Или: «Мраморным морем плывет. Солнце там жаркое — поди, вся конопушками пошла». И епископ с прокурором мечтательно улыбались, причем один смотрел в угол комнаты, а другой в потолок.
Затем Бердичевский из города исчез, якобы затребованный в министерство. Отсутствовал неделю.
Вернулся, и сразу с пристани, даже не побывав дома, поспешил к владыке.
Пелагия и красный петух. Том 1. Не успеть. Мнимый брахицефал
Когда паломница произнесла положенное «Исповедую Господу моему и вам, отче, все прегрешения мои», священник вдруг спросил:
— Что это у вас волосы рыжие?
Полина Андреевна непочтительно разинула рот — до того удивилась вопросу. Отец Агапит сдвинул брови:
— Часом, не из выкрестов будете?
— Нет, — уверила его кающаяся. — Честное слово!
Но священник «честным словом» не удовлетворился.
— Может, ваш родитель из кантонистов? Имеете ли долю еврейской крови — с отцовской либо с материнской стороны? Рыжины без жидинки не бывает.
— Что вы, отче, я совершенно русская. Разве что прадед...
— Что, из жидков? — прищурился исповедник. — Ага! У меня глаз верный!
— Нет, он приехал из Англии, еще сто лет назад. Но женился на русской, принял православие. Да почему вы так допытываетесь?
— А-а, другое дело, — успокоился отец Агапит. — Это ничего, если из Англии. Должно быть, ирландского корня. Тогда понятно. Рыжесть, она ведь двух источников бывает: кельтского и еврейского. Пытал же я вас для того, чтоб по оплошности не опоганить таинство покаяния. Сейчас много жидов и полужидков, кто норовит к православию примазаться. Уж на что жид скверен, а крещеный жид еще втрое того хуже.
— Вы потому и того господина прогнали?
— У него на роже написано, что из абрашек. Говорю же, у меня глаз. Не допущу святотатства, пускай хоть на костре жгут!
Пелагия выразила на лице полное сочувствие подобной самоотверженности, вслух же заметила:
— Однако наша церковь приветствует новообращенных, в том числе и из иудейской веры...
— Не церковь, не церковь, а глупцы церковные! После заплачут, да поздно будет. Что это: дурь или бесовское наущение — в стадо белых овец черную пускать!
Поп тут же и пояснил свою не вполне ясную аллегорию:
— Есть овцы белые, что пасутся на склонах горних, близ взора Божия. А есть овцы черные, их пастбище — низины земные, где произрастают плевелы и терновники. Белые овцы — христиане, черные — евреи. Пускай жиды жрут свои колючки, лишь бы к нашему стаду не прибивались, не портили белизну руна. Сказано на Шестом Вселенском Соборе: у жида не лечись, в бане с ним не мойся, в друзья его не бери. А для того чтоб Божье стадо с паршивыми овцами не смешивалось, существуем мы, Божьи овчарки. Если чужая овца к нашей пастве подбирается, мы ее клыками за ляжки, да трепку ей, чтоб прочим неповадно было.
— А если наоборот? — спросила Пелагия с невинным видом. — Если кто захочет из белого стада в черное? Есть ведь такие, кто отрекается от христианства и принимает иудаизм. Мне вот рассказывали про секту «найденышей»...
— Христопродавцы! — загрохотал отец Агапит. — А вожак ихний Мануйла — бес, присланный из преисподни, чтобы Сына Человеческого вторично сгубить! Мануйлу того нужно в землю вбить и колом осиновым проткнуть!
Голос Полины Андреевны стал еще тише, еще бархатней:
— Отче, а еще мне говорили, что этот нехороший человек будто бы подался в Святую Землю...
— Здесь он, здесь! Прибыл глумиться над Гробом Господним. Видели его на Пасху, смущал богомольцев своими соблазнами и некоторых соблазнил! Его уж и сами жиды хотели камнями побить, даже им от него тошнотворно! Убежал, скрылся, змей. Эх, братьев бы сюда!
— У вас есть братья? — наивно спросила паломница.
Агапит грозно улыбнулся.
— Есть, и много. Не по крови — по душе. Витязи православия, Божьи защитники. Слыхала про «Христовых опричников»?
Полина Андреевна улыбнулась, словно поп сообщил ей нечто очень приятное.
— Слышала, и в газетах читала. Одни об этих людях хорошо отзываются, другие плохо. Мол, бандиты и громилы.
— Это жиды врут и поджидки! Ах, знали бы вы, дочь моя, сколь жестоко они притесняют здесь меня! — пожаловался отец Агапит. — В России-то нашим отрадно, там снизу своя земля греет, а по бокам верная братия. Там мы сильны. А на чужбине одному горько, тяжко.
Это признание ужасно взволновало отзывчивую собеседницу.
— Как? — в беспокойстве вскричала она. — Разве вы не имеете здесь, на Святой Земле, единомышленников? Кто же защитит белых овечек от черных? Где же эти ваши «опричники»?
— Там, где им и надлежит быть: в России-матушке. В Москве, Киеве, Полтаве, Житомире.
— В Житомире? — переспросила Полина Андреевна с живейшим интересом.
— Да, житомирцы — витязя верные, боевитые. Жидам спуску не дают, а пуще того приглядывают за поджидками. Если б Мануйла этот пакостный стал в Житомире воду мутить, или тот носатый, которого я давеча вытолкал, посмел мне, особе духовного звания, грозить, тут же бы из них и дух вон!
Воспоминание о недавней перебранке вновь привело отца Агапита в раздражение.
— Архимандриту он нажалуется! А тот, ирод, только рад будет. Высокопреподобный наш одержим бесом всетерпенства, я ему как кость в горле. Изгонят меня отсюда, сестра, — горько произнес ревнитель чистоверия. — Неугоден я им своей непреклонностью. Придешь в другой раз исповедоваться — а меня уж и нет.
— Так вы тут совсем один? — разочарованно протянула Полина Андреевна и как бы про себя добавила. — Ах, это не то, совсем не то.
— Что «не то»? — удивился поп.
Тут паломница убрала с лица всякую умильность и посмотрела на отца Агапита в упор, испытывая нехристианское желание сказать неприятному человеку гадость — да такую, чтоб проняло.
Ничего, можно, поддалась она искушению. Если б была в рясе, то нехорошо, а в платье позволительно.
— Вы сами-то не еврейских кровей будете? — спросила Полина Андреевна.
— Что?!
— Знаете, отче, я в университете слушала лекции по антропологии. Точно вам говорю: ваша матушка или, может, бабка согрешила с евреем. Посмотритесь в зеркало: межглазничное пространство у вас узкое — явственно семитского типа, нос хрящеватый, некоторая курчавость наблюдается, опять же характерные уши, а главное — форма черепа самая что ни на есть брахицефальная...
— Какая?! — в ужасе воскликнул отец Агапит, хватаясь за голову (которая, если быть точным, скорее относилась к долихоцефальному типу).
— Ну уж нет, — покачала головой Пелагия. — Не буду я рисковать, у еврея исповедоваться. Лучше к отцу Ианнуарию в очереди постою.
И с этими словами вышла из шатра, очень собою довольная.
Оказалось, что один богомолец у шатра все же стоит: мужик в большой войлочной шапке, чуть не до самых глаз заросший густой бородой.
— Вы лучше к другим священникам ступайте, — посоветовала ему госпожа Лисицына. — Отцу Агапиту нездоровится.
Крестьянин ничего не ответил, да еще и отвернулся — видно, не хотел перед исповедью оскверняться женосозерцанием.
Но когда паломница отошла, все же обернулся и проводил ее взглядом.
Тихонько промурлыкал:
— Нуте-с, нуте-с...
— Что это у вас волосы рыжие?
Полина Андреевна непочтительно разинула рот — до того удивилась вопросу. Отец Агапит сдвинул брови:
— Часом, не из выкрестов будете?
— Нет, — уверила его кающаяся. — Честное слово!
Но священник «честным словом» не удовлетворился.
— Может, ваш родитель из кантонистов? Имеете ли долю еврейской крови — с отцовской либо с материнской стороны? Рыжины без жидинки не бывает.
— Что вы, отче, я совершенно русская. Разве что прадед...
— Что, из жидков? — прищурился исповедник. — Ага! У меня глаз верный!
— Нет, он приехал из Англии, еще сто лет назад. Но женился на русской, принял православие. Да почему вы так допытываетесь?
— А-а, другое дело, — успокоился отец Агапит. — Это ничего, если из Англии. Должно быть, ирландского корня. Тогда понятно. Рыжесть, она ведь двух источников бывает: кельтского и еврейского. Пытал же я вас для того, чтоб по оплошности не опоганить таинство покаяния. Сейчас много жидов и полужидков, кто норовит к православию примазаться. Уж на что жид скверен, а крещеный жид еще втрое того хуже.
— Вы потому и того господина прогнали?
— У него на роже написано, что из абрашек. Говорю же, у меня глаз. Не допущу святотатства, пускай хоть на костре жгут!
Пелагия выразила на лице полное сочувствие подобной самоотверженности, вслух же заметила:
— Однако наша церковь приветствует новообращенных, в том числе и из иудейской веры...
— Не церковь, не церковь, а глупцы церковные! После заплачут, да поздно будет. Что это: дурь или бесовское наущение — в стадо белых овец черную пускать!
Поп тут же и пояснил свою не вполне ясную аллегорию:
— Есть овцы белые, что пасутся на склонах горних, близ взора Божия. А есть овцы черные, их пастбище — низины земные, где произрастают плевелы и терновники. Белые овцы — христиане, черные — евреи. Пускай жиды жрут свои колючки, лишь бы к нашему стаду не прибивались, не портили белизну руна. Сказано на Шестом Вселенском Соборе: у жида не лечись, в бане с ним не мойся, в друзья его не бери. А для того чтоб Божье стадо с паршивыми овцами не смешивалось, существуем мы, Божьи овчарки. Если чужая овца к нашей пастве подбирается, мы ее клыками за ляжки, да трепку ей, чтоб прочим неповадно было.
— А если наоборот? — спросила Пелагия с невинным видом. — Если кто захочет из белого стада в черное? Есть ведь такие, кто отрекается от христианства и принимает иудаизм. Мне вот рассказывали про секту «найденышей»...
— Христопродавцы! — загрохотал отец Агапит. — А вожак ихний Мануйла — бес, присланный из преисподни, чтобы Сына Человеческого вторично сгубить! Мануйлу того нужно в землю вбить и колом осиновым проткнуть!
Голос Полины Андреевны стал еще тише, еще бархатней:
— Отче, а еще мне говорили, что этот нехороший человек будто бы подался в Святую Землю...
— Здесь он, здесь! Прибыл глумиться над Гробом Господним. Видели его на Пасху, смущал богомольцев своими соблазнами и некоторых соблазнил! Его уж и сами жиды хотели камнями побить, даже им от него тошнотворно! Убежал, скрылся, змей. Эх, братьев бы сюда!
— У вас есть братья? — наивно спросила паломница.
Агапит грозно улыбнулся.
— Есть, и много. Не по крови — по душе. Витязи православия, Божьи защитники. Слыхала про «Христовых опричников»?
Полина Андреевна улыбнулась, словно поп сообщил ей нечто очень приятное.
— Слышала, и в газетах читала. Одни об этих людях хорошо отзываются, другие плохо. Мол, бандиты и громилы.
— Это жиды врут и поджидки! Ах, знали бы вы, дочь моя, сколь жестоко они притесняют здесь меня! — пожаловался отец Агапит. — В России-то нашим отрадно, там снизу своя земля греет, а по бокам верная братия. Там мы сильны. А на чужбине одному горько, тяжко.
Это признание ужасно взволновало отзывчивую собеседницу.
— Как? — в беспокойстве вскричала она. — Разве вы не имеете здесь, на Святой Земле, единомышленников? Кто же защитит белых овечек от черных? Где же эти ваши «опричники»?
— Там, где им и надлежит быть: в России-матушке. В Москве, Киеве, Полтаве, Житомире.
— В Житомире? — переспросила Полина Андреевна с живейшим интересом.
— Да, житомирцы — витязя верные, боевитые. Жидам спуску не дают, а пуще того приглядывают за поджидками. Если б Мануйла этот пакостный стал в Житомире воду мутить, или тот носатый, которого я давеча вытолкал, посмел мне, особе духовного звания, грозить, тут же бы из них и дух вон!
Воспоминание о недавней перебранке вновь привело отца Агапита в раздражение.
— Архимандриту он нажалуется! А тот, ирод, только рад будет. Высокопреподобный наш одержим бесом всетерпенства, я ему как кость в горле. Изгонят меня отсюда, сестра, — горько произнес ревнитель чистоверия. — Неугоден я им своей непреклонностью. Придешь в другой раз исповедоваться — а меня уж и нет.
— Так вы тут совсем один? — разочарованно протянула Полина Андреевна и как бы про себя добавила. — Ах, это не то, совсем не то.
— Что «не то»? — удивился поп.
Тут паломница убрала с лица всякую умильность и посмотрела на отца Агапита в упор, испытывая нехристианское желание сказать неприятному человеку гадость — да такую, чтоб проняло.
Ничего, можно, поддалась она искушению. Если б была в рясе, то нехорошо, а в платье позволительно.
— Вы сами-то не еврейских кровей будете? — спросила Полина Андреевна.
— Что?!
— Знаете, отче, я в университете слушала лекции по антропологии. Точно вам говорю: ваша матушка или, может, бабка согрешила с евреем. Посмотритесь в зеркало: межглазничное пространство у вас узкое — явственно семитского типа, нос хрящеватый, некоторая курчавость наблюдается, опять же характерные уши, а главное — форма черепа самая что ни на есть брахицефальная...
— Какая?! — в ужасе воскликнул отец Агапит, хватаясь за голову (которая, если быть точным, скорее относилась к долихоцефальному типу).
— Ну уж нет, — покачала головой Пелагия. — Не буду я рисковать, у еврея исповедоваться. Лучше к отцу Ианнуарию в очереди постою.
И с этими словами вышла из шатра, очень собою довольная.
Оказалось, что один богомолец у шатра все же стоит: мужик в большой войлочной шапке, чуть не до самых глаз заросший густой бородой.
— Вы лучше к другим священникам ступайте, — посоветовала ему госпожа Лисицына. — Отцу Агапиту нездоровится.
Крестьянин ничего не ответил, да еще и отвернулся — видно, не хотел перед исповедью оскверняться женосозерцанием.
Но когда паломница отошла, все же обернулся и проводил ее взглядом.
Тихонько промурлыкал:
— Нуте-с, нуте-с...
Пелагия и красный петух. Том 1. Не успеть. Град Небесный
Вот он, Иерусалим, поняла Пелагия и приподнялась на скамье. Рука взметнулась к горлу, словно боясь, что прервется дыхание.
Сразу забылись и пыль, и жара, и даже таинственный, непонятно откуда донесшийся голос, что вывел паломницу из сонного оцепенения.
Салах объяснял на двух языках, что нарочно съехал с шоссе — показать Джерузалем во всей красе; что-то вопили американцы; прядали ушами лошади; дохрупывал шляпку верблюд, а Пелагия зачарованно смотрела на покачивающийся в мареве град, и из памяти сами собой выплывали строки «Откровения»: «И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. Он имел двенадцать ворот и на них двенадцать Ангелов. Основания стены города украшены всякими драгоценными камнями: основание первое яспис, второе сапфир, третье халкидон, четвертое смарагд, пятое сардоникс, шестое сердолик, седьмое хризолит, восьмое вирилл, девятое топаз, десятое хризопрас, одиннадцатое гиацинт, двенадцатое аметист. А двенадцать ворот — двенадцать жемчужин: каждые ворота из одной жемчужины. Улица города — чистое золото, как прозрачное стекло». По-старинному последняя фраза звучала еще прекрасней: «И стогны, града злато чисто, яко стекло пресветло».
Вот оно, самое важное место на земле. И правильно, что путь к нему столь тягостен и докучен. Это зрелище нужно выстрадать, ведь свет сияет ярко лишь для зрения, истомленного тьмой.
Монахиня спустилась наземь, преклонила колени и прочла радостный псалом «Благослови душе моя, Господа, и вся внутренняя моя святое имя Его», но закончила молитву странно, не по канону: «И вразуми меня, Господи, сделать то, что должно».
Хантур тронулся вперед, навстречу Иерусалиму, и город сначала исчез, скрытый ближним холмом, а потом появился вновь, уже безо всякой дымки и нисколько не похожий на град небесный.
Потянулись скучные улицы, застроенные одноэтажными и двухэтажными домами. Это был даже не Восток, а какая-то захолустная Европа, и если бы не арабская вязь на вывесках да не фески на головах прохожих, легко было бы вообразить, что находишься где-нибудь в Галиции или Румынии.
Перед Яффскими воротами Старого города Полина Андреевна совсем расстроилась. Ну что это в самом деле! Фиакры, банк «Лионский кредит», французский ресторан, даже — о ужас — газетный киоск!
Американская пара высадилась у отеля «Ллойд», сдав верблюда швейцару в красной ливрее. Госпожа Лисицына осталась единственной пассажиркой хантура.
— Храм Гроба Господня там? — с трепетом спросила она, показывая на зубчатую стену.
— Там, но мы туда не едем. Раз ты русская, тебе надо в Миграш а-русим, Русское подворье. — Салах махнул рукой куда-то влево.
Повозка поехала вдоль крепостной стены, и через несколько минут путешественница оказалась на небольшой площади, которая словно перенеслась сюда по мановению волшебной палочки прямо из Москвы. Измученный горами и пустынями взор монахини любовно обозрел купола православного храма, безошибочно русские присутственные постройки, указатели с надписями «Хлебопекарня», «Водогрейная», «Народная столовая», «Женский странноприимный дом», «Сергиево подворье».
— До свиданья, госпожа, — поклонился Салах, на прощанье ставший очень почтительным — должно быть, надеялся на бакшиш. — Здесь все наши, русские. Захочешь назад Яффо ехать или куда пожелаешь, иди Дамасские ворота, спроси Салах. Там все знают.
Бакшиша ему Полина Андреевна не дала — не заслужил, но простилась по-доброму. Жулик, конечно, но все-таки ведь довез.
Для удобства богомольцев здесь, как и в Яффском порту, на самом видном месте, под зонтом, сидел сотрудник странноприимного комитета. Объяснял здешние порядки, отвечал на вопросы, размещал на постой согласно званию и средствам: для людей бедных кров и стол стоили всего 13 копеек, но можно было поселиться и с комфортом, за 4 рубля.
— Как бы мне повидать отца архимандрита? — спросила Полина Андреевна. — У меня к нему письмо от преосвященного Митрофания, архиерея Заволжского.
— Его высокопреподобие в отлучке, — ответил служитель, ласковый старичок в железных очках. — Поехал в Хеврон, участок для школы присмотреть. А вы бы, сударыня, пока отдохнули. У нас баня своя, и даже с дворянским отделением. Прачки хорошие — белье постирать. А то исповедайтесь с дороги. Многие так делают. В храме места недостает, так отец архимандрит благословил в саду шатры-исповедальни поставить, как в раннехристианские времена.
И в самом деле, у края площади, под деревьями, стояли четыре палатки, увенчанные золочеными крестами. К каждой стояла очередь: одна очень длинная, две умеренные, а подле четвертого шатра дожидались всего два человека.
— Отчего такая неравномерность? — полюбопытствовала Пелагия.
— А это, изволите видеть, согласно желанию. Более всего алчут попасть к отцу Ианнуарию, святейшему во всей нашей миссии старцу. Отец Мартирий и отец Корнилий тоже возлюблены богомольцами, хотя, конечно, и менее, чем отец Ианнуарий. А вон туда, к отцу Агапиту, мало кто отваживается. Суровенек и характером невоздержан. Вы уж, милая сударыня, извините, — развел руками старичок. — Исповедальня — не гостиница, разрядов не имеет. Пред Богом все равны. Так что если желаете к отцу Ианнуарию, придется вместе с простыми ожидать — это часа четыре на солнцепеке, не меньше. Некоторые господа, правда, нанимают кого-нибудь заместо себя постоять, но это, ей-богу, грех.
— Ничего, я исповедуюсь после, — легкомысленно сказала Полина Андреевна. — Когда жара спадет. А пока определите-ка меня на постой.
В эту минуту из исповедальни, пользовавшейся наименьшим спросом у богомольцев (она была ближе всего к площади), донесся крик. Полотняные стенки шатра качнулись, и наружу вылетел чернявый господин в очках, едва не растянувшись на траве. Похоже, очкастый был вытолкнут из обители таинства, что называется, взашей.
Кое-как удержавшись на ногах, он ошеломленно уставился на вход, а оттуда высунулся косматый поп с перекошенным от ярости багровым лицом и возопил:
— К мойшам своим ступай! В Ров Га-Иуди! Пускай иуды тебя исповедуют!
— Ну вот видите! — болезненно вскрикнул странноприимный старичок. — Он опять!
— А что такое «Ров Га-Иуди»? — быстро спросила Полина Андреевна, глядя на грозного отца Агапита с чрезвычайным вниманием.
— Еврейский квартал в Старом городе. Там, за стеной, есть четыре квартала...
Но Пелагия уже не слушала — сделала несколько шагов по направлению к саду, словно боялась пропустить хоть одно слово в разворачивающейся перебранке.
Чернявый господин, придя в себя от первого потрясения, тоже стал кричать:
— Вы не смеете! Я крещеный! Я на вас отцу архимандриту пожалуюсь!
— «Крещеный»! — передразнил исповедник и сплюнул. — Сказано народом: «Жид, как бес: никогда не покается». И еще сказано: «Жида перекрести, да и под лед пусти!» Тьфу на тебя! Тьфу! Изыди!
И так свирепо закрестил очкастого, словно собирался ударить его сложенными цальцами сначала в лоб, потом в низ живота, а после еще добавить по правой и левой ключице. От этих угрожающих телодвижений изгнанный попятился, а вскоре и вовсе бежал с поля боя, бормоча и всхлипывая.
На двух паломников, дожидавшихся своего череда исповедоваться у отца Агапита, эта сцепа произвела сильное впечатление. Они быстренько ретировались — один переместился в очередь к отцу Мартирию, другой — к отцу Корнилию.
— Постойте, — окликнул Полину Андреевну старичок. — Я вам покажу, где гостиница для паломниц благородного звания.
— Спасибо. Но, знаете, я, пожалуй, все-таки сначала исповедуюсь, — ответила Пелагия. — Как раз и очереди нет.
Сразу забылись и пыль, и жара, и даже таинственный, непонятно откуда донесшийся голос, что вывел паломницу из сонного оцепенения.
Салах объяснял на двух языках, что нарочно съехал с шоссе — показать Джерузалем во всей красе; что-то вопили американцы; прядали ушами лошади; дохрупывал шляпку верблюд, а Пелагия зачарованно смотрела на покачивающийся в мареве град, и из памяти сами собой выплывали строки «Откровения»: «И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. Он имел двенадцать ворот и на них двенадцать Ангелов. Основания стены города украшены всякими драгоценными камнями: основание первое яспис, второе сапфир, третье халкидон, четвертое смарагд, пятое сардоникс, шестое сердолик, седьмое хризолит, восьмое вирилл, девятое топаз, десятое хризопрас, одиннадцатое гиацинт, двенадцатое аметист. А двенадцать ворот — двенадцать жемчужин: каждые ворота из одной жемчужины. Улица города — чистое золото, как прозрачное стекло». По-старинному последняя фраза звучала еще прекрасней: «И стогны, града злато чисто, яко стекло пресветло».
Вот оно, самое важное место на земле. И правильно, что путь к нему столь тягостен и докучен. Это зрелище нужно выстрадать, ведь свет сияет ярко лишь для зрения, истомленного тьмой.
Монахиня спустилась наземь, преклонила колени и прочла радостный псалом «Благослови душе моя, Господа, и вся внутренняя моя святое имя Его», но закончила молитву странно, не по канону: «И вразуми меня, Господи, сделать то, что должно».
Хантур тронулся вперед, навстречу Иерусалиму, и город сначала исчез, скрытый ближним холмом, а потом появился вновь, уже безо всякой дымки и нисколько не похожий на град небесный.
Потянулись скучные улицы, застроенные одноэтажными и двухэтажными домами. Это был даже не Восток, а какая-то захолустная Европа, и если бы не арабская вязь на вывесках да не фески на головах прохожих, легко было бы вообразить, что находишься где-нибудь в Галиции или Румынии.
Перед Яффскими воротами Старого города Полина Андреевна совсем расстроилась. Ну что это в самом деле! Фиакры, банк «Лионский кредит», французский ресторан, даже — о ужас — газетный киоск!
Американская пара высадилась у отеля «Ллойд», сдав верблюда швейцару в красной ливрее. Госпожа Лисицына осталась единственной пассажиркой хантура.
— Храм Гроба Господня там? — с трепетом спросила она, показывая на зубчатую стену.
— Там, но мы туда не едем. Раз ты русская, тебе надо в Миграш а-русим, Русское подворье. — Салах махнул рукой куда-то влево.
Повозка поехала вдоль крепостной стены, и через несколько минут путешественница оказалась на небольшой площади, которая словно перенеслась сюда по мановению волшебной палочки прямо из Москвы. Измученный горами и пустынями взор монахини любовно обозрел купола православного храма, безошибочно русские присутственные постройки, указатели с надписями «Хлебопекарня», «Водогрейная», «Народная столовая», «Женский странноприимный дом», «Сергиево подворье».
— До свиданья, госпожа, — поклонился Салах, на прощанье ставший очень почтительным — должно быть, надеялся на бакшиш. — Здесь все наши, русские. Захочешь назад Яффо ехать или куда пожелаешь, иди Дамасские ворота, спроси Салах. Там все знают.
Бакшиша ему Полина Андреевна не дала — не заслужил, но простилась по-доброму. Жулик, конечно, но все-таки ведь довез.
Для удобства богомольцев здесь, как и в Яффском порту, на самом видном месте, под зонтом, сидел сотрудник странноприимного комитета. Объяснял здешние порядки, отвечал на вопросы, размещал на постой согласно званию и средствам: для людей бедных кров и стол стоили всего 13 копеек, но можно было поселиться и с комфортом, за 4 рубля.
— Как бы мне повидать отца архимандрита? — спросила Полина Андреевна. — У меня к нему письмо от преосвященного Митрофания, архиерея Заволжского.
— Его высокопреподобие в отлучке, — ответил служитель, ласковый старичок в железных очках. — Поехал в Хеврон, участок для школы присмотреть. А вы бы, сударыня, пока отдохнули. У нас баня своя, и даже с дворянским отделением. Прачки хорошие — белье постирать. А то исповедайтесь с дороги. Многие так делают. В храме места недостает, так отец архимандрит благословил в саду шатры-исповедальни поставить, как в раннехристианские времена.
И в самом деле, у края площади, под деревьями, стояли четыре палатки, увенчанные золочеными крестами. К каждой стояла очередь: одна очень длинная, две умеренные, а подле четвертого шатра дожидались всего два человека.
— Отчего такая неравномерность? — полюбопытствовала Пелагия.
— А это, изволите видеть, согласно желанию. Более всего алчут попасть к отцу Ианнуарию, святейшему во всей нашей миссии старцу. Отец Мартирий и отец Корнилий тоже возлюблены богомольцами, хотя, конечно, и менее, чем отец Ианнуарий. А вон туда, к отцу Агапиту, мало кто отваживается. Суровенек и характером невоздержан. Вы уж, милая сударыня, извините, — развел руками старичок. — Исповедальня — не гостиница, разрядов не имеет. Пред Богом все равны. Так что если желаете к отцу Ианнуарию, придется вместе с простыми ожидать — это часа четыре на солнцепеке, не меньше. Некоторые господа, правда, нанимают кого-нибудь заместо себя постоять, но это, ей-богу, грех.
— Ничего, я исповедуюсь после, — легкомысленно сказала Полина Андреевна. — Когда жара спадет. А пока определите-ка меня на постой.
В эту минуту из исповедальни, пользовавшейся наименьшим спросом у богомольцев (она была ближе всего к площади), донесся крик. Полотняные стенки шатра качнулись, и наружу вылетел чернявый господин в очках, едва не растянувшись на траве. Похоже, очкастый был вытолкнут из обители таинства, что называется, взашей.
Кое-как удержавшись на ногах, он ошеломленно уставился на вход, а оттуда высунулся косматый поп с перекошенным от ярости багровым лицом и возопил:
— К мойшам своим ступай! В Ров Га-Иуди! Пускай иуды тебя исповедуют!
— Ну вот видите! — болезненно вскрикнул странноприимный старичок. — Он опять!
— А что такое «Ров Га-Иуди»? — быстро спросила Полина Андреевна, глядя на грозного отца Агапита с чрезвычайным вниманием.
— Еврейский квартал в Старом городе. Там, за стеной, есть четыре квартала...
Но Пелагия уже не слушала — сделала несколько шагов по направлению к саду, словно боялась пропустить хоть одно слово в разворачивающейся перебранке.
Чернявый господин, придя в себя от первого потрясения, тоже стал кричать:
— Вы не смеете! Я крещеный! Я на вас отцу архимандриту пожалуюсь!
— «Крещеный»! — передразнил исповедник и сплюнул. — Сказано народом: «Жид, как бес: никогда не покается». И еще сказано: «Жида перекрести, да и под лед пусти!» Тьфу на тебя! Тьфу! Изыди!
И так свирепо закрестил очкастого, словно собирался ударить его сложенными цальцами сначала в лоб, потом в низ живота, а после еще добавить по правой и левой ключице. От этих угрожающих телодвижений изгнанный попятился, а вскоре и вовсе бежал с поля боя, бормоча и всхлипывая.
На двух паломников, дожидавшихся своего череда исповедоваться у отца Агапита, эта сцепа произвела сильное впечатление. Они быстренько ретировались — один переместился в очередь к отцу Мартирию, другой — к отцу Корнилию.
— Постойте, — окликнул Полину Андреевну старичок. — Я вам покажу, где гостиница для паломниц благородного звания.
— Спасибо. Но, знаете, я, пожалуй, все-таки сначала исповедуюсь, — ответила Пелагия. — Как раз и очереди нет.
Пелагия и красный петух. Том 1. Не успеть. Пустыня из пустынь
Всю ночь несчастная госпожа Лисицына проворочалась на жестком ложе и рано утром, кое-как умывшись, заняла позицию у ворот в ожидании скорого прибытия возницы.
Прошел час, другой, третий. Салаха не было.
Солнце начинало припекать, и Полина Андреевна осязаемо чувствовала, как проклятые конопушки набирают цвет и густоту.
Явление православного туземца уже не казалось ей «чудесным знаком» — скорее подлой уловкой, которую Лукавый изобрел, чтобы отдалить прибытие паломницы в Божий Град.
Пока монахиня колебалась, ждать ли дальше или вернуться в порт, миновал полдень, а это означало, что иерусалимский дилижанс упущен.
Боясь, как бы не опоздать и на трехчасовой поезд, Пелагия, наконец, двинулась в сторону моря, но у первого же перекрестка остановилась. Куда поворачивать, вправо или влево?
Именно в эту минуту из-за угла выкатила вихлястая повозка с огромными колесами, прикрытая сверху куском выцветшего полотна. Спереди восседал коварный обманщик Салах, лениво помахивал кнутом над спинами двух костлявых лошаденок.
— Мой хантур, — гордо показал он на свой непрезентабельный экипаж. — Мои кони.
— Арабские? — не удержалась от язвительности Полина Андреевна, с обидой вспомнив свои вчерашние мечты о тонконогих аргамаках, которые понесут ее через горы и долины в самый главный город на всем Божьем свете.
— Конечно, арабские, — подтвердил мошенник, привязывая чемодан. — Здесь все кони арабские. Кроме тех, которые еврейские. Еврейские немножко лучше.
Но на этом злодейства Салаха не закончились.
Повозка повернула в центр Яффы и остановилась перед гостиницей «Европа» (оказывается, имелась здесь и такая — ночевать на полу было вовсе не обязательно!). Госпоже Лисицыной пришлось потесниться — на скамейку уселась американская пара: муж и жена. Они оказались не паломниками, а туристами: путешествовали по Holy Land 10, снаряженные по всей науке агентства «Кук» — обильный багаж граждан Нового Света был навьючен на грязного, недокормленного верблюда.
— Я же заплатила пять рублей! — зашипела Полина Андреевна на Салаха. — Так нечестно!
— Ты худая, места много, вместе веселей, — беззаботно ответил сын Палестины, прикручивая уздечку горбатого прицепа к задку своей колымаги. — Mister, missus, we go Jerusalem!
— Gorgeous! — откликнулась на это известие «миссус», и караван тронулся в путь.
В знак протеста монахиня прикинулась, что не понимает по-английски, и прикрыла лицо платочком, но американцы не очень-то нуждались в собеседниках. Они были полны энергии, всему бурно радовались, то и дело щелкали маленьким фотографическим аппаратом, а слово «gorgeous» звучало из их уст не реже двух раз в минуту.
Когда повозка выехала на открытое пространство, пересеченное уходящей за горизонт шоссейной дорогой, туристы (очевидно, следуя куковскому наставлению) нацепили зеленые очки, что было очень даже неглупо — Полина Андреевна скоро это поняла. Во-первых, в очках не слепило солнце, а во-вторых, цвет стекол, должно быть, компенсировал полное отсутствие зеленой гаммы в пейзаже.
Повсюду лишь камни и пыль. Это была та самая равнина, где Иисус Навин, преследуя войско пятерых царей Ханаанских, воскликнул: «Стой, солнце, над Гаваоном, и луна над долиною Аиалонскою!» — и остановилось солнце посреди неба, и не спешило к западу еще один день.
У высохшего ручья, где Давид сразил Голиафа, туристы потребовали остановиться. Муж взял в руку камень и свирепо выпятил глаза; супруга, хохоча, наводила на него «кодак».
Мимо катились повозки европейского и азиатского вида, ехали всадники, шли пешие, причем последние — почти сплошь русские богомольцы, странно неуместные средь этого пустынного ландшафта. Полина Андреевна уныло подумала, что «арабские кони» Салаха движутся ничуть не быстрее этих ходких мужиков и баб.
Несколько паломников спустились к ручью в надежде разжиться водой. Разгребли сухую гальку, но не добыли ни капли.
— Одному нашему, из вяземских, о прошлый год тож благость вышла, — подслушала Пелагия обрывок разговора. — Брел он этак вот с Ерусалима в обратку, и разбойники его порезали, насмерть. Сподобился в Святой Земле Богу душу возвернуть.
— Вот счастье-то, — позавидовали слушатели.
Отправились дальше.
Вдали показались холмы — Иудейские горы. Разглядев на одной из вершин развалины крепости (судя по виду, построенной крестоносцами), монахиня покачала головой. Почему люди столько веков сражаются за эту убогую, бесплодную землю? Да стоит ли она того, чтобы из-за нее проливать столько крови?
Должно быть, в библейские времена эта равнина была совсем не такой, через нее текли реки, полные молока и меда, повсюду зеленели поля и кущи. А теперь здесь проклятое, выморочное место. Сказано у пророка Иезекииля: «И сделаю землю пустынею из пустынь, и гордое могущество ее престанет, и горы Израилевы опустеют, так что не будет проходящих, и узнают, что Я Господь, когда сделаю землю пустынею из пустынь за все мерзости их, какие они делали».
И полезли в голову Пелагии совсем не паломнические, а явственно еретические мысли.
Отчего ветхозаветный Бог был так жесток? Почему его заботило лишь одно — достаточно ли истово поклоняются ему евреи? Разве это так важно? И почему Он столь чудесно меняется в Новом Завете? Или это уже другой Бог, а не Тот, что наставлял Иакова и Моисея?
Закрестилась, отгоняя богохульные домыслы. Чтобы отвлечься, стала прислушиваться к болтовне Салаха.
Тот стрекотал почти без остановки. Поскольку русская пассажирка все попытки завязать разговор встречала суровым молчанием, возница избрал себе в собеседники американскую пару. По-английски он изъяснялся не хуже, чем по-русски, — то есть, с ошибками, но бойко и складно.
Очевидно поверив, что Пелагия этого языка не знает, пройдоха заявил, что его жена американка, «красивая и умная, как все американки». Полина Андреевна хмыкнула, но сдержалась.
Пока пересекали Аиалонскую долину, Салах все ругал евреев, которые не давали покоя местным жителям ни в древние времена, ни сейчас. При этом он утверждал, что палестинцы обитали здесь всегда, они-то и есть прямые потомки библейских хананейцев. Жили себе и горя не знали, пока из пустыни не явилось жестокое, подлое племя, которое инородцев не считает за людей. У них и в Книге велено: хананеям пощады не давать, истребить их всех без остатка. Вот они и истребляют — и в давние времена, и сейчас.
Пелагия слушала не без интереса. В газетах писали, что туземное население Палестины обеспокоено наплывом евреев, которые все гуще заселяют Землю Обетованную, и что дикие арабы подвергают мирных переселенцев грабежу и притеснению. Любопытно было узнать и противоположную точку зрения.
Почти две тысячи лет жили без них, и хорошо жили, жаловался Салах. И вот они появились опять. Тихие такие, жалкие. Мы приняли их с миром. Научили возделывать землю, спасаться от жары и от холода. А что теперь? Они расплодились, как мыши, подкупают турок своими европейскими деньгами. Теперь вся лучшая земля у евреев, а наши феллахи батрачат на них за кусок хлеба. Евреи не успокоятся, пока вовсе не прогонят нас с нашей Родины, потому что мы для них не люди. Так в их книгах написано. У них жестокие книги, не то что наш Коран, призывающий быть милосердным к иноверцам.
Американцы внимали этим ламентациям не слишком внимательно, то и дело отвлекаясь на достопримечательности («Look, honey, isnt it gorgeous!»), Пелагия же в конце концов не выдержала:
— OurQuaran? — повторила она с ядом в голосе. — А кто врал, что православный?
— А кто врал, что не понимать английски? — парировал Салах.
Полина Андреевна умолкла и до самого вечера рта больше не раскрывала.
По горам двигались еще медленней — главным образом из-за верблюда, который подолгу застревал на обочине у каждой колючки, которой удалось пробиться сквозь мертвую почву. Езда заметно ускорилась, лишь когда скверное животное заинтересовалось цветами на шляпке Полины Андреевны. Ощущать затылком горячее, влажное дыхание парнокопытного было не слишком приятно, а один раз за ворот путешественницы упал сгусток вязкой слюны, но монахиня жертвенно терпела эти домогательства и только время от времени отпихивала губастую башку локтем.
Переночевали в арабском селении Баб аль-Вад, у Салахова дяди. Эта ночь была еще тягостней предыдущей. В комнате, отведенной госпоже Лисицыной, был земляной пол, и она долго не решалась на него лечь, опасаясь блох. «Лампой Аладдина» воспользоваться тоже не удалось, потому что у двери расположились две женщины с синей татуировкой на щеках и девочка, в грязные волосы которой было вплетено множество серебряных монеток. Они сидели на корточках, разглядывая постоялицу, и обменивались какими-то комментариями. Девочка скоро уснула, свернувшись калачиком, но арабские матроны пялились на красноволосую чужеземку чуть не до самого рассвета.
А назавтра выяснилось, что американцы провели ночь самым отличным образом — по совету вездесущего «Кука» растянули в саду гамаки и выспались просто gorgeous.
Измученная Пелагия тряслась в хантуре, то и дело проваливаясь в сон. Поминутно вскидывалась от резких толчков, непонимающе озирала лысые вершины холмов, снова начинала клевать носом. Шляпку отдала верблюду, чтоб не приставал. Голову прикрыла газовым шарфом.
И вдруг, где-то на рубеже яви и сна прозвучал голос, отчетливо и печально произнесший: «Не успеть».
Душу Полины Андреевны почему-то пронзила острая тоска. Путешественница встрепенулась. Сонный морок растаял без следа, мозг очнулся.
Что же это я, совсем ума лишилась, сказала себе Пелагия. Тоже туристка выискалась — железная дорога мне нехороша. А день потерян впустую. Какая непростительная, даже преступная глупость!
Нужно спешить. Ах, скорей бы Иерусалим!
Она подняла голову, стряхнула с ресниц остатки сна и увидела вдали, на холме, парящий в дымке город.
Прошел час, другой, третий. Салаха не было.
Солнце начинало припекать, и Полина Андреевна осязаемо чувствовала, как проклятые конопушки набирают цвет и густоту.
Явление православного туземца уже не казалось ей «чудесным знаком» — скорее подлой уловкой, которую Лукавый изобрел, чтобы отдалить прибытие паломницы в Божий Град.
Пока монахиня колебалась, ждать ли дальше или вернуться в порт, миновал полдень, а это означало, что иерусалимский дилижанс упущен.
Боясь, как бы не опоздать и на трехчасовой поезд, Пелагия, наконец, двинулась в сторону моря, но у первого же перекрестка остановилась. Куда поворачивать, вправо или влево?
Именно в эту минуту из-за угла выкатила вихлястая повозка с огромными колесами, прикрытая сверху куском выцветшего полотна. Спереди восседал коварный обманщик Салах, лениво помахивал кнутом над спинами двух костлявых лошаденок.
— Мой хантур, — гордо показал он на свой непрезентабельный экипаж. — Мои кони.
— Арабские? — не удержалась от язвительности Полина Андреевна, с обидой вспомнив свои вчерашние мечты о тонконогих аргамаках, которые понесут ее через горы и долины в самый главный город на всем Божьем свете.
— Конечно, арабские, — подтвердил мошенник, привязывая чемодан. — Здесь все кони арабские. Кроме тех, которые еврейские. Еврейские немножко лучше.
Но на этом злодейства Салаха не закончились.
Повозка повернула в центр Яффы и остановилась перед гостиницей «Европа» (оказывается, имелась здесь и такая — ночевать на полу было вовсе не обязательно!). Госпоже Лисицыной пришлось потесниться — на скамейку уселась американская пара: муж и жена. Они оказались не паломниками, а туристами: путешествовали по Holy Land 10, снаряженные по всей науке агентства «Кук» — обильный багаж граждан Нового Света был навьючен на грязного, недокормленного верблюда.
— Я же заплатила пять рублей! — зашипела Полина Андреевна на Салаха. — Так нечестно!
— Ты худая, места много, вместе веселей, — беззаботно ответил сын Палестины, прикручивая уздечку горбатого прицепа к задку своей колымаги. — Mister, missus, we go Jerusalem!
— Gorgeous! — откликнулась на это известие «миссус», и караван тронулся в путь.
В знак протеста монахиня прикинулась, что не понимает по-английски, и прикрыла лицо платочком, но американцы не очень-то нуждались в собеседниках. Они были полны энергии, всему бурно радовались, то и дело щелкали маленьким фотографическим аппаратом, а слово «gorgeous» звучало из их уст не реже двух раз в минуту.
Когда повозка выехала на открытое пространство, пересеченное уходящей за горизонт шоссейной дорогой, туристы (очевидно, следуя куковскому наставлению) нацепили зеленые очки, что было очень даже неглупо — Полина Андреевна скоро это поняла. Во-первых, в очках не слепило солнце, а во-вторых, цвет стекол, должно быть, компенсировал полное отсутствие зеленой гаммы в пейзаже.
Повсюду лишь камни и пыль. Это была та самая равнина, где Иисус Навин, преследуя войско пятерых царей Ханаанских, воскликнул: «Стой, солнце, над Гаваоном, и луна над долиною Аиалонскою!» — и остановилось солнце посреди неба, и не спешило к западу еще один день.
У высохшего ручья, где Давид сразил Голиафа, туристы потребовали остановиться. Муж взял в руку камень и свирепо выпятил глаза; супруга, хохоча, наводила на него «кодак».
Мимо катились повозки европейского и азиатского вида, ехали всадники, шли пешие, причем последние — почти сплошь русские богомольцы, странно неуместные средь этого пустынного ландшафта. Полина Андреевна уныло подумала, что «арабские кони» Салаха движутся ничуть не быстрее этих ходких мужиков и баб.
Несколько паломников спустились к ручью в надежде разжиться водой. Разгребли сухую гальку, но не добыли ни капли.
— Одному нашему, из вяземских, о прошлый год тож благость вышла, — подслушала Пелагия обрывок разговора. — Брел он этак вот с Ерусалима в обратку, и разбойники его порезали, насмерть. Сподобился в Святой Земле Богу душу возвернуть.
— Вот счастье-то, — позавидовали слушатели.
Отправились дальше.
Вдали показались холмы — Иудейские горы. Разглядев на одной из вершин развалины крепости (судя по виду, построенной крестоносцами), монахиня покачала головой. Почему люди столько веков сражаются за эту убогую, бесплодную землю? Да стоит ли она того, чтобы из-за нее проливать столько крови?
Должно быть, в библейские времена эта равнина была совсем не такой, через нее текли реки, полные молока и меда, повсюду зеленели поля и кущи. А теперь здесь проклятое, выморочное место. Сказано у пророка Иезекииля: «И сделаю землю пустынею из пустынь, и гордое могущество ее престанет, и горы Израилевы опустеют, так что не будет проходящих, и узнают, что Я Господь, когда сделаю землю пустынею из пустынь за все мерзости их, какие они делали».
И полезли в голову Пелагии совсем не паломнические, а явственно еретические мысли.
Отчего ветхозаветный Бог был так жесток? Почему его заботило лишь одно — достаточно ли истово поклоняются ему евреи? Разве это так важно? И почему Он столь чудесно меняется в Новом Завете? Или это уже другой Бог, а не Тот, что наставлял Иакова и Моисея?
Закрестилась, отгоняя богохульные домыслы. Чтобы отвлечься, стала прислушиваться к болтовне Салаха.
Тот стрекотал почти без остановки. Поскольку русская пассажирка все попытки завязать разговор встречала суровым молчанием, возница избрал себе в собеседники американскую пару. По-английски он изъяснялся не хуже, чем по-русски, — то есть, с ошибками, но бойко и складно.
Очевидно поверив, что Пелагия этого языка не знает, пройдоха заявил, что его жена американка, «красивая и умная, как все американки». Полина Андреевна хмыкнула, но сдержалась.
Пока пересекали Аиалонскую долину, Салах все ругал евреев, которые не давали покоя местным жителям ни в древние времена, ни сейчас. При этом он утверждал, что палестинцы обитали здесь всегда, они-то и есть прямые потомки библейских хананейцев. Жили себе и горя не знали, пока из пустыни не явилось жестокое, подлое племя, которое инородцев не считает за людей. У них и в Книге велено: хананеям пощады не давать, истребить их всех без остатка. Вот они и истребляют — и в давние времена, и сейчас.
Пелагия слушала не без интереса. В газетах писали, что туземное население Палестины обеспокоено наплывом евреев, которые все гуще заселяют Землю Обетованную, и что дикие арабы подвергают мирных переселенцев грабежу и притеснению. Любопытно было узнать и противоположную точку зрения.
Почти две тысячи лет жили без них, и хорошо жили, жаловался Салах. И вот они появились опять. Тихие такие, жалкие. Мы приняли их с миром. Научили возделывать землю, спасаться от жары и от холода. А что теперь? Они расплодились, как мыши, подкупают турок своими европейскими деньгами. Теперь вся лучшая земля у евреев, а наши феллахи батрачат на них за кусок хлеба. Евреи не успокоятся, пока вовсе не прогонят нас с нашей Родины, потому что мы для них не люди. Так в их книгах написано. У них жестокие книги, не то что наш Коран, призывающий быть милосердным к иноверцам.
Американцы внимали этим ламентациям не слишком внимательно, то и дело отвлекаясь на достопримечательности («Look, honey, isnt it gorgeous!»), Пелагия же в конце концов не выдержала:
— OurQuaran? — повторила она с ядом в голосе. — А кто врал, что православный?
— А кто врал, что не понимать английски? — парировал Салах.
Полина Андреевна умолкла и до самого вечера рта больше не раскрывала.
По горам двигались еще медленней — главным образом из-за верблюда, который подолгу застревал на обочине у каждой колючки, которой удалось пробиться сквозь мертвую почву. Езда заметно ускорилась, лишь когда скверное животное заинтересовалось цветами на шляпке Полины Андреевны. Ощущать затылком горячее, влажное дыхание парнокопытного было не слишком приятно, а один раз за ворот путешественницы упал сгусток вязкой слюны, но монахиня жертвенно терпела эти домогательства и только время от времени отпихивала губастую башку локтем.
Переночевали в арабском селении Баб аль-Вад, у Салахова дяди. Эта ночь была еще тягостней предыдущей. В комнате, отведенной госпоже Лисицыной, был земляной пол, и она долго не решалась на него лечь, опасаясь блох. «Лампой Аладдина» воспользоваться тоже не удалось, потому что у двери расположились две женщины с синей татуировкой на щеках и девочка, в грязные волосы которой было вплетено множество серебряных монеток. Они сидели на корточках, разглядывая постоялицу, и обменивались какими-то комментариями. Девочка скоро уснула, свернувшись калачиком, но арабские матроны пялились на красноволосую чужеземку чуть не до самого рассвета.
А назавтра выяснилось, что американцы провели ночь самым отличным образом — по совету вездесущего «Кука» растянули в саду гамаки и выспались просто gorgeous.
Измученная Пелагия тряслась в хантуре, то и дело проваливаясь в сон. Поминутно вскидывалась от резких толчков, непонимающе озирала лысые вершины холмов, снова начинала клевать носом. Шляпку отдала верблюду, чтоб не приставал. Голову прикрыла газовым шарфом.
И вдруг, где-то на рубеже яви и сна прозвучал голос, отчетливо и печально произнесший: «Не успеть».
Душу Полины Андреевны почему-то пронзила острая тоска. Путешественница встрепенулась. Сонный морок растаял без следа, мозг очнулся.
Что же это я, совсем ума лишилась, сказала себе Пелагия. Тоже туристка выискалась — железная дорога мне нехороша. А день потерян впустую. Какая непростительная, даже преступная глупость!
Нужно спешить. Ах, скорей бы Иерусалим!
Она подняла голову, стряхнула с ресниц остатки сна и увидела вдали, на холме, парящий в дымке город.
Пелагия и красный петух. Том 1. Не успеть. Мерзкая и зловонная
Как же здесь было нехорошо!
То есть, в маленьких русских городах тоже бывает очень нехорошо – и убого, и грязно, и тошно от окружающей нищеты, но там в лужах отражается небо, над проваленными крышами зеленеют деревья, и в конце мая пахнет черемухой. А тихо-то как! Закроешь глаза – шелест листвы, жужжание пчел, недальний колокольный звон.
В, Яффе же все без исключения органы чувств доставляли паломнице сплошные неприятности.
Глаза – потому что повсюду натыкались на груды гниющих отбросов, кучки рыбьей требухи, всевозможные и ничуть не живописные лохмотья, а помимо того еще слезились от пыли и норовили зажмуриться от нестерпимо яркого света.
Язык – потому что вездесущая пыль немедленно заскрипела на зубах, будто рот набит наждачной бумагой.
Нос – потому что аромат апельсинов, давеча поманивший Полину Андреевну, оказался совершенной химерой; то ли вовсе примерещился, то ли не выдержал соперничества с доносившимися отовсюду миазмами гниения и нечистот.
Про уши и говорить нечего. В порту никто не разговаривал, все орали, причем в полную глотку. В многоголосом хоре лидировали ослы и верблюды, а над всей этой какофонией плыл безнадежный баритон муэдзина, казалось, отчаявшийся напомнить сему вавилону о существовании Бога.
Более всех прочих физических чувств досаждало осязание, ибо стоило Полине Андреевне миновать турецкую таможню, как в переодетую монахиню со всех сторон вцепились попрошайки, гостиничные агенты, извозчики, и разобрать, кто из них кто, было невозможно.
Плохонький русский городок напоминает чахоточного пропойцу, которому хочется дать копеечку, вздохнув над его горемычной судьбой, а Яффа показалась Полине Андреевне то ли бесноватым, то ли прокаженным, от которого только зажмуриться да бежать со всех ног.
Скрепляя дух, госпожа Лисицына строго сказала себе: монахиня не должна бежать и от прокаженного. Чтобы отрешиться от мерзости и зловония, устремила взгляд выше, на желтые стены городских построек. Но и они оказались не отрадны для глаза. Безвестные строители этих непритязательных сооружений были явно лишены суетного стремления впечатлить потомков.
Подхватив чемодан, а саквояж зажав под мышкой, Полина-Пелагия двинулась через толчею к узенькому ступенчатому переулку – там, по крайней мере, можно будет найти тень и решить, как действовать дальше.
Однако выбраться с площади так и не получилось.
Небритый человечек – в жилетке и брюках, но при этом в турецкой феске и арабских шлепанцах – торжествующе ткнул в нее пальцем:
– Ир зенд а идишке! 9 Идемте скорей, я отведу вас в отличную кошерную гостиницу! Будете, как дома у мамы!
– Я русская.
– А-а, – протянул небритый. – Тогда вам вон к тому господину.
Полина Андреевна взглянула в указанном направлении и радостно вскрикнула. Под широким полотняным зонтом на складном стульчике сидел приличного вида мужчина в темных очках; в руке он держал табличку с милой сердцу славянской вязью: «Императорское Палестинское общество. Проездные билеты и наставления для странников ко Гробу Господню».
Пелагия кинулась к нему, как к родному.
– Скажите, как бы мне попасть в Иерусалим?
– Можно по-разному, – степенно ответствовал представитель почтенного общества. – Можно железной дорогой, за три рубля пятьдесят копеек: всего четыре часа, и вы у врат Старого города. Сегодняшний поезд ушел, завтрашний отправляется в три пополудни. Можно восьмиместным дилижансом, за рубль семьдесят пять. Отправление завтра в полдень, в Святой Град прибудете ночью.
Паломница заколебалась. Путешествовать по Святой Земле в дилижансе? Или, того пуще, по железной дороге? Как-то это неправильно. Будто едешь в Казань или Самару, по хозяйственной надобности.
Ее взгляд упал на группу русских богомольцев, собравшихся на краю площади. Они постояли на коленях, целуя пыльную мостовую, потом двинулись вперед, широко отмахивая посохами. Однако на ноги поднялись не все. Два мужичка привязали к коленкам по большому лыковому лаптю и сноровисто зашуршали вверх по улице.
– Так и будут ползти все семьдесят верст до Иерусалима, – вздохнул представитель. – Какой вам билет, надумали?
– Наверное, на дилижанс, – неуверенно протянула Полина Андреевна, подумав, что вояж на локомотиве окончательно истребит благоговейное чувство, и без того изрядно подпорченное видом Яффского порта.
В этот миг ее дернули за юбку.
Обернувшись, она увидела смуглого человека довольно приятной наружности. Он был в длинной арабской рубашке, с широкого пояса которой свисала ярко начищенная цепочка часов. Туземец белозубо улыбнулся и шепнул:
– Зачем дилижанс? Нехорошо дилижанс. У меня хантур. Знаешь хантур? Такой карет, сверху шатер. Как султан Абдул-Хамид поедешь. Кони – ай-ай, какие кони. Арабские, знаешь? Где захочешь – встанем, смотреть будешь, молиться будешь. Все покажу, все расскажу. Пять рубль.
– Откуда вы знаете по-русски? – спросила Пелагия, почему-то тоже шепотом.
– Жена русская. Умная, красивая, как все русские. И я тоже русской веры. Зовут Салах.
– Разве Салах – христианское имя?
– Самое христианское.
В доказательство араб троеперстно перекрестился и пробормотал: «Отченашижеесинанебеси».
Это был чудесный знак! В первые же минуты по прибытии в Святую Землю встретить православного, да еще русскоговорящего палестинца! Сколько полезного можно будет от него узнать! И потом, путешествие в собственном экипаже, на хороших лошадях, это вам не линейный дилижанс.
– Едем! – воскликнула Полина Андреевна, хотя добрый штурман строго-настрого предупреждал ее: в Палестине не принято соглашаться с назначенной ценой, здесь положено из-за всего подолгу торговаться.
Но не рядиться же из-за лишнего рубля, когда едешь в Пресвятый Град Иерусалим?
– Завтра едем. – Салах подхватил чемодан будущей пассажирки, поманил рукой за собой. – Сегодня нельзя. До ночь не успеть, а ночь плохо, разбойники. Идем-идем, хорошее место ночевать будешь, у моя тетя. Один рубль, только один рубль. А утром как птичка летим. Арабские кони.
Пелагия едва поспевала за быстроногим проводником, который вел ее лабиринтом узких улочек, забиравшихся все выше в гору.
– Так ваша жена русская?
Салах кивнул:
– Наташа. Имя Маруся. Мы Ерусалим живем.
– Что? – удивилась она. – Так Наташа или Маруся?
– Моя Наташа звать Маруся, – загадочно ответил туземный человек, и на этом разговор прервался, потому что от подъема по горбатой улочке у паломницы перехватило дыхание.
«Хорошее место», куда проводник отвел Полину Андреевну, оказалось глинобитным домом, в котором постоялице отвели голую комнату без какой-либо обстановки. Салах распрощался, объяснив, что в доме нет мужчин, поэтому ему ночевать здесь нельзя – он заедет завтра утром.
Спать путешественнице пришлось на тощем тюфяке, умываться из таза, а роль ватерклозета исполнял медный горшок, очень похожий на лампу Аладдина.
Душевное благоговение, будучи субстанцией хрупкой и эфемерной, всех этих досадных неудобств не вынесло – съежилось, присыпалось пеплом, как головешка в погасшем костре. Монашка попробовала читать Библию, чтобы снова раздуть волшебную искорку, но не преуспела. Должно быть, мешало светское платье. В рясе сохранять блаженный трепет много легче.
А когда при умывании заглянула в зеркало, совсем расстроилась.
Вот тебе на! По переносице и щекам вылезли веснушки – явление, огорчительное для любой женщины, а уж для особы духовного звания и вовсе неприличное. А ведь, казалось, были начисто истреблены посредством ромашкового молочка и медовых притирок!
То есть, в маленьких русских городах тоже бывает очень нехорошо – и убого, и грязно, и тошно от окружающей нищеты, но там в лужах отражается небо, над проваленными крышами зеленеют деревья, и в конце мая пахнет черемухой. А тихо-то как! Закроешь глаза – шелест листвы, жужжание пчел, недальний колокольный звон.
В, Яффе же все без исключения органы чувств доставляли паломнице сплошные неприятности.
Глаза – потому что повсюду натыкались на груды гниющих отбросов, кучки рыбьей требухи, всевозможные и ничуть не живописные лохмотья, а помимо того еще слезились от пыли и норовили зажмуриться от нестерпимо яркого света.
Язык – потому что вездесущая пыль немедленно заскрипела на зубах, будто рот набит наждачной бумагой.
Нос – потому что аромат апельсинов, давеча поманивший Полину Андреевну, оказался совершенной химерой; то ли вовсе примерещился, то ли не выдержал соперничества с доносившимися отовсюду миазмами гниения и нечистот.
Про уши и говорить нечего. В порту никто не разговаривал, все орали, причем в полную глотку. В многоголосом хоре лидировали ослы и верблюды, а над всей этой какофонией плыл безнадежный баритон муэдзина, казалось, отчаявшийся напомнить сему вавилону о существовании Бога.
Более всех прочих физических чувств досаждало осязание, ибо стоило Полине Андреевне миновать турецкую таможню, как в переодетую монахиню со всех сторон вцепились попрошайки, гостиничные агенты, извозчики, и разобрать, кто из них кто, было невозможно.
Плохонький русский городок напоминает чахоточного пропойцу, которому хочется дать копеечку, вздохнув над его горемычной судьбой, а Яффа показалась Полине Андреевне то ли бесноватым, то ли прокаженным, от которого только зажмуриться да бежать со всех ног.
Скрепляя дух, госпожа Лисицына строго сказала себе: монахиня не должна бежать и от прокаженного. Чтобы отрешиться от мерзости и зловония, устремила взгляд выше, на желтые стены городских построек. Но и они оказались не отрадны для глаза. Безвестные строители этих непритязательных сооружений были явно лишены суетного стремления впечатлить потомков.
Подхватив чемодан, а саквояж зажав под мышкой, Полина-Пелагия двинулась через толчею к узенькому ступенчатому переулку – там, по крайней мере, можно будет найти тень и решить, как действовать дальше.
Однако выбраться с площади так и не получилось.
Небритый человечек – в жилетке и брюках, но при этом в турецкой феске и арабских шлепанцах – торжествующе ткнул в нее пальцем:
– Ир зенд а идишке! 9 Идемте скорей, я отведу вас в отличную кошерную гостиницу! Будете, как дома у мамы!
– Я русская.
– А-а, – протянул небритый. – Тогда вам вон к тому господину.
Полина Андреевна взглянула в указанном направлении и радостно вскрикнула. Под широким полотняным зонтом на складном стульчике сидел приличного вида мужчина в темных очках; в руке он держал табличку с милой сердцу славянской вязью: «Императорское Палестинское общество. Проездные билеты и наставления для странников ко Гробу Господню».
Пелагия кинулась к нему, как к родному.
– Скажите, как бы мне попасть в Иерусалим?
– Можно по-разному, – степенно ответствовал представитель почтенного общества. – Можно железной дорогой, за три рубля пятьдесят копеек: всего четыре часа, и вы у врат Старого города. Сегодняшний поезд ушел, завтрашний отправляется в три пополудни. Можно восьмиместным дилижансом, за рубль семьдесят пять. Отправление завтра в полдень, в Святой Град прибудете ночью.
Паломница заколебалась. Путешествовать по Святой Земле в дилижансе? Или, того пуще, по железной дороге? Как-то это неправильно. Будто едешь в Казань или Самару, по хозяйственной надобности.
Ее взгляд упал на группу русских богомольцев, собравшихся на краю площади. Они постояли на коленях, целуя пыльную мостовую, потом двинулись вперед, широко отмахивая посохами. Однако на ноги поднялись не все. Два мужичка привязали к коленкам по большому лыковому лаптю и сноровисто зашуршали вверх по улице.
– Так и будут ползти все семьдесят верст до Иерусалима, – вздохнул представитель. – Какой вам билет, надумали?
– Наверное, на дилижанс, – неуверенно протянула Полина Андреевна, подумав, что вояж на локомотиве окончательно истребит благоговейное чувство, и без того изрядно подпорченное видом Яффского порта.
В этот миг ее дернули за юбку.
Обернувшись, она увидела смуглого человека довольно приятной наружности. Он был в длинной арабской рубашке, с широкого пояса которой свисала ярко начищенная цепочка часов. Туземец белозубо улыбнулся и шепнул:
– Зачем дилижанс? Нехорошо дилижанс. У меня хантур. Знаешь хантур? Такой карет, сверху шатер. Как султан Абдул-Хамид поедешь. Кони – ай-ай, какие кони. Арабские, знаешь? Где захочешь – встанем, смотреть будешь, молиться будешь. Все покажу, все расскажу. Пять рубль.
– Откуда вы знаете по-русски? – спросила Пелагия, почему-то тоже шепотом.
– Жена русская. Умная, красивая, как все русские. И я тоже русской веры. Зовут Салах.
– Разве Салах – христианское имя?
– Самое христианское.
В доказательство араб троеперстно перекрестился и пробормотал: «Отченашижеесинанебеси».
Это был чудесный знак! В первые же минуты по прибытии в Святую Землю встретить православного, да еще русскоговорящего палестинца! Сколько полезного можно будет от него узнать! И потом, путешествие в собственном экипаже, на хороших лошадях, это вам не линейный дилижанс.
– Едем! – воскликнула Полина Андреевна, хотя добрый штурман строго-настрого предупреждал ее: в Палестине не принято соглашаться с назначенной ценой, здесь положено из-за всего подолгу торговаться.
Но не рядиться же из-за лишнего рубля, когда едешь в Пресвятый Град Иерусалим?
– Завтра едем. – Салах подхватил чемодан будущей пассажирки, поманил рукой за собой. – Сегодня нельзя. До ночь не успеть, а ночь плохо, разбойники. Идем-идем, хорошее место ночевать будешь, у моя тетя. Один рубль, только один рубль. А утром как птичка летим. Арабские кони.
Пелагия едва поспевала за быстроногим проводником, который вел ее лабиринтом узких улочек, забиравшихся все выше в гору.
– Так ваша жена русская?
Салах кивнул:
– Наташа. Имя Маруся. Мы Ерусалим живем.
– Что? – удивилась она. – Так Наташа или Маруся?
– Моя Наташа звать Маруся, – загадочно ответил туземный человек, и на этом разговор прервался, потому что от подъема по горбатой улочке у паломницы перехватило дыхание.
«Хорошее место», куда проводник отвел Полину Андреевну, оказалось глинобитным домом, в котором постоялице отвели голую комнату без какой-либо обстановки. Салах распрощался, объяснив, что в доме нет мужчин, поэтому ему ночевать здесь нельзя – он заедет завтра утром.
Спать путешественнице пришлось на тощем тюфяке, умываться из таза, а роль ватерклозета исполнял медный горшок, очень похожий на лампу Аладдина.
Душевное благоговение, будучи субстанцией хрупкой и эфемерной, всех этих досадных неудобств не вынесло – съежилось, присыпалось пеплом, как головешка в погасшем костре. Монашка попробовала читать Библию, чтобы снова раздуть волшебную искорку, но не преуспела. Должно быть, мешало светское платье. В рясе сохранять блаженный трепет много легче.
А когда при умывании заглянула в зеркало, совсем расстроилась.
Вот тебе на! По переносице и щекам вылезли веснушки – явление, огорчительное для любой женщины, а уж для особы духовного звания и вовсе неприличное. А ведь, казалось, были начисто истреблены посредством ромашкового молочка и медовых притирок!
Подписаться на:
Сообщения
(
Atom
)
