Кладбищенские истории. Часть 2

1 ЧАСТЬ | 2 ЧАСТЬ

ИНОСТРАННОЕ КЛАДБИЩЕ
(ИОКОГАМА)
РОСЁ ФУДЗЁ, или ВНЕЗАПНАЯ СМЕРТЬ


Борис Акунин. Кладбищенские историиЯ давно знал, что кладбище это непростое. Когда то, еще студентом, случайно забрел сюда и сразу почувствовал: если к этому месту как следует приглядеться, увидишь нечто особенное. Четверть века спустя приехал специально — чтобы разобраться. Не спеша, с толком, походил по выщербленным лестницам и мшистым дорожкам, прислушался к тишине, к себе — ив самом деле кое что увидел, но совсем не то, чего ожидал.

Тогда, много лет назад, кладбище показалось мне загадочным, романтичным. Оно никак не было связано с окружающим пейзажем; оно существовало само по себе, в собственном времени, собственном измерении: не город посреди мегаполиса, девятнадцатый век на исходе двадцатого, кусочек Европы в центре Японии.

Согласно моему предварительному плану, кладбище должно было стать иллюстрацией к главе «Смерть на чужбине».

Представьте себе небольшой холм на дальнем краю света; дальше к востоку лишь Великий Океан, до противоположного берега девять тысяч километров. То есть, для японцев то, конечно, здесь никакой не конец земли, а, напротив, самая ее середина, но среди мертвецов, что лежат в этих могилах, местных уроженцев почти нет. На Гайдзин боти (что означает «Иностранное кладбище») похоронены чужаки. Они думали, что отправляются в далекую, полумифическую страну за деньгами, или славой, или новыми впечатлениями, а на самом деле приехали в Иокогаму, чтобы умереть. Некоторые Японии и вовсе не увидели — прибыли в порт уже покойниками, скончавшись в плавании. Прямо с борта корабля их перевезли на Гайдзин боти. Что за причудливый путь на погост, думал я, читая полустертую надпись на камне: покинуть свой Портсмут только для того, чтобы улечься в японскую землю.

Но истинная суть этого некрополя, кажется, заключалась не в безотрадном одиночестве человека, умирающего вдали от дома. Тут было что то иное. Я это чувствовал, но ухватил не сразу. Гайдзин боти открывалось мне постепенно.

Поначалу сбивало то, что здесь на одной территории расположены два кладбища, причем не разделенные стеной, как на Новодевичьем или Донском, а наслоившиеся одно на другое. Когда я это понял, дело пошло быстрей.

Я научился отличать мои могилы от обычных, это оказалось нетрудно: старое кладбище, ради которого я приехал, прекратило свое существование восемьдесят лет назад, 1 сентября 1923 года; новое, возникшее после этой даты, ничего интересного собою не представляло и никакого мессиджа в себе не содержало, во всяком случае для меня.
С датой всё тоже было ясно. 1 сентября 1923 года в Японии случилось страшное землетрясение, эпицентр которого находился как раз неподалеку от Иокогамы. Погибло больше 100 тысяч человек, от города остались одни головешки. Пострадало и кладбище: многие надгробия раскололись или упали, сгорела вся документация, так что впоследствии многие старые могилы остались неидентифицированными. Гайдзин боти пришлось обустраивать и организовывать заново — в результате образовалось более или менее стандартное ритуально погребальное учреждение, каких на свете сколько угодно.

Кладбище как кладбище

Получалось, что моё Иностранное кладбище захоронено внутри обновленного Гайдзин боти; годы его жизни 1861 1923, не длиннее среднего человечьего века. За это время здесь закопали примерно две с половиной тысячи мертвецов. Они говорили на разных языках: английском, французском, немецком, русском, голландском, испанском, и еще двух десятках наречий. Среди них были моряки и миссионеры, солдаты и инженеры, промышленники и беглецы от правосудия. Объединяет всю эту разношерстную компанию только одно — никто из них не собирался обрести вечный покой в японской земле. Кто же ради этого отправился бы в многонедельное плавание? Эти люди ехали сюда на время, пребывание в Японии для каждого из них должно было стать не более чем этапом в активной, непоседливой жизни.

На Гайдзин боти похоронены те, кто споткнулся на бегу, это кладбище неосуществленных планов, наглядное пособие к японской поговорке «росё фудзё». Лаконичная максима, состоящая из четырех иероглифов, переводится довольно длинно: «Никому не дано знать, в каком возрасте ему суждено умереть». Или, если угодно, «человек предполагает, а Бог располагает», но только без оттенка христианской смиренности.

Большинство обитателей старого Гайдзин боти умерли в расцвете жизни, не завершив начатого дела. Сегодня помнят лишь тех из них, кто успел принести Японии хоть сколько то пользы — японцы знают, что такое благодарность. Не забыт молодой инженер Э.Мор рел (ум. 1871), приехавший строить первую железную дорогу, но не доживший до ее открытия; его памятник имеет форму проездного билета. Раннюю фотокамеру напоминает квадратное надгробье первого учителя фотографического искусства О.Фримэна (ум. 1866). Могила одного из устроителей японского телеграфа Ф.Фиска (ум. 1875) похожа на аппарат Бодо. Под маленьким каменным казематом покоится германский специалист по тюрьмам Г. фон Зебах (ум. 1891), только решетки не хватает — хотя сто лет назад, наверное, была и железная ограда.

Чем дольше бродил я по Гайдзин боти, тем неуютней мне делалось. Какая там романтика — по коже то и дело пробегали мурашки. Вероятно, дело в том, что здесь так много людей, застигнутых смертью неожиданно, неготовых умереть, думал я. Ничто не потрясает нас сильнее, чем внезапная смерть, главный ужас человеческого существования. Западный человек, дитя оптимистической цивилизации, живет на свете, делая вид, что смерти нет, а если и есть, то очень нескоро. Японская же традиция призывает пребывать в постоянной готовности к неожиданному концу. Одно из известнейших самурайских изречений гласит: просыпаясь утром, будь готов к смерти. Не потому что так импозантней, а потому что это обостряет ощущения и пробуждает разум; главное же — очень уж страшно умирать врасплох. Думаю, что эта экзистенциальная установка многим японцам придает на последнем пороге мужества.

Так вот что такое Гайдзин боти: захоронение дилетантов смерти в стране, где мастерски умеют умирать.

Японские кладбища и выглядят совсем иначе, чем это. Они деловиты и скучны. Самое сильное впечатление там производят сектора, принадлежащие большим фирмам. Земля на хорошем кладбище стоит очень дорого, поэтому перспектива получить место на корпоративном участке считается существенным плюсом при заключении трудового контракта. Кто честно отработал положенный срок в компании, может рассчитывать на свои два кубометра почвы. Это наполеоновские гренадеры служили вместе, а спят вечным сном кто где, японские же клерки как сидели в одном зале стол к столу, так рядышком и укладываются: гендиректор, замы, начальники отделов, рядовой персонал. По своей обезличенности, усредненности японские кладбища поразительно похожи на бетонные меганекрополи советской эпохи — та же несентиментальность, та же десакрализация смерти.

А на Иностранном кладбище смерть мистична и непостижима, потому что это Внезапная Смерть, которую нельзя предугадать, к которой невозможно подготовиться. Здесь ее зона, ее заповедник, и когда начинаешь это чувствовать, делается по настоящему страшно. В низинной части Гайдзин боти всегда сумрачно и тихо. Над головой смыкаются ветви деревьев, звуки города почти не слышны, вокруг ни души. Всякое старое кладбище — это узел, в котором сплетаются несоприкасающиеся нити: разные пласты времени, жизнь и смерть, реальное и призрачное. Рациональность отступает, давая простор фантазии и вечному подозрению, что многое на свете не снилось нашим мудрецам. Если я долго разглядываю надгробье, которое меня чем то взволновало — эпитафией ли, барельефом или высеченным на камне именем, — мне кажется, что я начинаю видеть человека, который здесь похоронен. Иногда даже слышу, как он мне рассказывает про свою жизнь, и это то как раз совсем не страшно, а захватывающе интересно. Наверное, подобные видения (ну хорошо, пускай не видения — игры воображения) и сделали меня тафофилом.
Но на Гайдзин боти, в самой старой его части, над могилами вдруг качнулся призрак, от которого мне сделалось не по себе. Я явственно увидел очертания Внезапной Смерти. Отныне она для меня останется такой навсегда, какое бы обличье ни принимала: автокатастрофы, несчастного случая, инфаркта или убийства. Я даже знаю, откуда это страшилище вынырнуло — из кошмарных снов, что некогда мучили по ночам здешних покойников. Именно такой она им несомненно и мерещилась.
У Внезапной Смерти узкие глаза, желтоватая кожа и косичка на макушке; она одета в латаное кимоно, в руке у нее бритвенно острый меч из лучшей в мире стали. Нападает она без предупреждения. Вдруг ощущаешь холодок по спине — ив тот же миг на тебя обрушивается серия молниеносных, кромсающих на куски ударов.

«Правая рука обнаружена на некотором расстоянии, она еще сжимает уздечку пони. Одна сторона лица отсутствует, нос срезан, подбородок рассечен, голова почти отделена от туловища. Левая рука держится на лоскуте кожи, елевом боку глубокая рана, достигающая самого сердца. Все разрезы ровные и аккуратные, что лишний раз доказывает, насколько смертоносным оружием является японская катана в руках искусного фехтовальщика. Виновник ужасного злодеяния так и остался неустановленным».

Это свидетельство очевидца, который описывает место преступления, совершенного 14 октября 1863 года, когда неизвестный ронин (бродячий самурай) зарубил двадцатилетнего Анри Камю, сублейтенанта Третьего зуавского полка. Офицерик ни в чем перед ронином не провинился, просто слишком далеко отъехал от европейского Сеттльмента и слишком редко оглядывался назад. Неизвестный убийца подобным образом проявил патриотизм — не желал, чтобы «красноволосый дьявол» топтал своими сапожищами священную землю страны Ямато.
Бедного зуава собрали по частям и закопали на Гайдзин боти, которое к тому времени уже успело принять изрядное количество жертв самурайской ксенофобии.
Не знаю, можно ли считать поводом для гордости то, что первыми постояльцами кладбища стали русские.
27 июля 6 года Эры Спокойного Правления (1859), вскоре после открытия Иокогамского порта, молоденький мичман Роман Мофет с клипера «Аскольд» был отправлен на берег за провизией в сопровождении двух матросов. Напали ронины — как обычно, без предупреждения. Мофета и матроса Соколова уложили на месте, второй матрос сумел убежать. Российский представитель граф Муравьев потребовал разыскать убийц, уволить местного губернатора и похоронить убитых достойным образом.
Ронинов не нашли, но губернатора уволили, а над могилой возвели помпезный памятник с колоннами и диковинным куполом луковкой, не столько русского, сколько мусульманского контура. С этого захоронения, собственно, и началось Гайдзин боти — через два года вокруг набралось столько могил, что пришлось официально учредить специальное кладбище для иностранцев. На протяжении всех 60 х годов девятнадцатого века катана Внезапной Смерти поставляла сюда новых обитателей: голландцев, британцев, американцев, даже китайцев, имевших неосторожность одеваться по западному.
Самый знаменитый из зарубленных гайдзинов — английский коммерсант Ричардсон, похороненный на 22 м участке. Этот пал жертвой собственного любопытства. В сопровождении двух приятелей он катался в окрестностях города и вздумал пялиться на сацумского князя, который возвращался из столицы в свою Кагосиму, сопровождаемый многочисленной свитой. Оскорбленные наглостью варвара самураи схватились за мечи. Ричардсон был убит, двое остальных, которым тоже изрядно досталось, сумели ускакать.

Памятник двум зарубленным голландским капитанам

Британская эскадра предприняла масштабную акцию возмездия: разбомбила Кагосиму и истребовала астрономическую компенсацию; виновных самураев заставили сделать харакири. Это, так сказать, большая история, предназначенная для учебников. Но меня куда больше впечатлил факт, кажется, никого кроме меня не заинтересовавший.
Оба спутника злополучного Ричардсона — Маршалл и Кларк — похоронены здесь же, неподалеку. И пережили они своего исторического знакомца совсем ненадолго. Неизвестно, отчего они умерли — от лихорадки (когда то вокруг Иокогамы было много болот), от несвежей рыбы или от падения с лошади, но и им не суждено было вернуться в Англию, их тоже прибрала Внезапная Смерть.
На Гайдзин боти щедро представлены все ее разновидности: кораблекрушения, пожары, перевернувшиеся коляски и, конечно, апофеоз росё фудзё — Великое Землетрясение 1923 года, не только существенно увеличившее население кладбища, но и подведшее черту под первым этапом его истории.
Впрочем, и помимо призрака лихой смерти, до сих пор витающего над гаидзинскими могилами, на кладбище много чудно'го. Это место включено во все туристические путеводители по Иокогаме, но я ни разу не встречал там посетителей — разве что на вершине холма, возле главных ворот. Встанут на обзорной площадке, пощелкают камерами (старинные могилы на фоне небоскребов — очень эффектно), а вниз, в густую тень, не идут. Назвать эту тень манящей трудно. Какая то она нехорошая. Над мертвыми камнями там висят огромные пауки, иные размером с хорошее блюдце. Их невесомые нити тянутся от мраморных ангелов к гранитным бодхисатвам, от китайских львов к христианским крестам и шестиконечным звездам, ибо здесь все религии вперемешку.
А напоследок Гайдзин боти загадало мне загадку, над которой я ломаю голову до сих пор.
Дело в том, что с каждым из моих кладбищ я устраиваю нечто вроде игры в шарады. Происходит это следующим образом. Во время самого последнего посещения, когда всё, что нужно, уже осмотрено и сфотографировано, перед тем, как распрощаться, я выбираю первую попавшуюся могилу, читаю высеченную на ней надпись и пытаюсь разгадать, что она означает применительно ко мне. Обычно разгадываю, но на сей раз шарада оказалась слишком уж мудреной.

И этот еще не из крупных

Судите сами.

Я закрыл глаза и ткнул пальцем в сторону. Там было какое то надгробие, по виду ничего особенного. На камне темнела длиннющая иероглифическая надпись невразумительного содержания. Я срисовал иероглифы в записную книжку, пометил номер могилы, ее расположение (4 й участок, рядом с воротами) и решил, что поразмыслю над этой головоломкой в самолете Токио — Москва, благо времени будет достаточно.
Так и поступил. Нашел по путеводителю имя покойника — «Карло де Нембрини, ум. 1903». Прочитал краткую биографическую справку: итальянский маркиз, потомок мантуанских Гонзага, был влюблен в Японию, принял буддийскую веру, на памятнике вырезано его посмертное монашеское имя «Андзюиндэндзюндзэндзиттитайкодзи» .Ну и в чем message, подумал я. В том, что имечко по непроизносимо сти напоминает фамилию «Чхартишвили»?
Разочарованно взглянул на соседнюю строчку брошюры — и закружилась голова.
Там было написано: «№ 41. Мидори, главная героиня литературного произведения».
Тут всё было странно: ни имени автора произведения, ни названия, да и вообще — как можно похоронить на кладбище литературную героиню? Не прототип, учтите, а именно героиню — сюдзинко.
Но это бы еще ладно. Главная странность заключалась в том, что я как раз заканчивал писать роман, действие которого происходило в Иокогаме 19 века и главную героиню которого звали Мидори! Она вполне могла бы быть похоронена на Гайдзин боти.
Мне, как и другим беллетристам, не раз случалось испытать пугающее, но в то же время приятное потрясение, когда вымысел мистическим образом вторгается в реальность: встретишь человека с только что выдуманной тобой, совершенно небывалой фамилией, или в жизни произойдет то, что ты описал в романе, или сам угодишь в литературную, тобою же самим спроектированную ситуацию. Это нормально, месть профессии, главный фокус которой — как можно правдоподобней врать о том, что могло бы случиться, но чего на самом деле не было.
Однако никогда еще мое ремесло не глумилось надо мной столь явным и бесстыдным образом. Моя Мидори? Под номером 41? И я стоял рядом с этой могилой, не обратив на нее внимания!
Спокойно, сказал я себе. Должно существовать какое то рациональное объяснение.
И оно, разумеется, нашлось.
Мои японские друзья навели справки и выяснили, что на 4 м участке Гайдзин боти похоронена юная племянница известной японской писательницы Накадзато Цунэко, которая посвятила памяти девушки красивую новеллу. А Мидори — имя, пускай не самое распространенное, но и не такое уж редкое, так что всё это не более чем случайное совпадение.
Но я на этом не успокоился. Раздобыл книжку Накадзато Цунэко, стал читать — и снова голова пошла кругом. Знаете, о чем эта новелла? О прогулках по Гайдзин боти и о том, какие мысли навевает это место.
Я пишу о кладбище Гайдзин боти, на котором похоронена девушка, которую я принял за персонаж из моего романа, но которая на самом деле — героиня новеллы другой писательницы, которая тоже писала о Гайдзин боти.
Змея проглотила свой хвост, литература и жизнь окончательно перепутались друг с другом. Этого то я всегда и боялся.
Непростое кладбище Гайдзин боти, я давно это знал.

СИГУМО

На похоронах человека, который собирался стать буддой, публики было до неприличного мало. Из компатриотов один вице консул Фандорин, бывший сослуживец покойного. Эраст Петрович стоял над узкой могилой, куда послушник только что опустил небольшой ящик с костями и пеплом, и слушал монотонный напев бонзы, теребя в руках шелковый цилиндр с крепом. Все японцы были в белом, и коллежский асессор в своем траурном сюртуке выделялся, будто ворон среди голубиной стаи.
Но и японцев на монастырское кладбище пришла всего горстка — слухи о страшной смерти затворника Мэйтана перепугали всю туземную Иокогаму. В последний путь прах отшельника провожали лишь настоятель с послушником, вдова с маленькой дочкой и еще двое, державшиеся поодаль — на них Фандорин старался особенно не смотреть.
Европейский сеттльмент, население которого, согласно заметке в «Джапан газетт» от 15 августа 1881 года, только что перевалило за десять тысяч, в языческие бредни не верил и проигнорировал похороны по иной причине. Консул Вебер сказал своему помощнику: «Эраст, дело, конечно, твое. Считаешь необходимым — иди, но, пожалуйста, никаких надгробных речей. Не забывай, этот субъект изменил своей вере, своему отечеству и всей белой расе».
Так оно в общем то и было. Человек, в последние годы жизни называвший себя Мэйтаном, добровольно отказался от чина, дворянства, российского подданства, православной религии, даже от собственного имени. Взял фамилию японской жены, вместо пиджака и брюк стал носить кимоно, а позднее облачился в рясу буддийского монаха и прекратил все сношения с соотечественниками, даже с Фандориным, с которым прежде приятельствовал. За три года они не виделись ни разу. Эраст Петрович знал причину этой непреклонности и, в отличие от консула Вебера, относился к ней с пониманием и состраданием.
Причина присутствовала здесь же, в могильном дворе Храма Преумножения Добродетели, где ренегат провел последний период своей жизни. Маленькая девочка, запоздалый ребенок бывшего российского подданного и его японской жены, сидела рядом с матерью в плетеной коляске и сонно клевала носиком, убаюканная пением сутр. В таком возрасте дети уже вовсю ходят и даже бегают, но этот ребенок родился на свет с безжизненными, парализованными ногами. Тогда то несчастный отец и удалился в монастырь секты Сингон. Взял имя Мэйтан, что означает Взыскующий Просветления, и вознамерился при жизни стать буддой.
Вдова усопшего, Сатоко, стояла возле коляски с совершенно неподвижным лицом. Ее глаза были сухими, ибо публичное проявление скорби расстроило бы окружающих.
Здесь вообще никто не проявлял эмоций.
Настоятель Согэн, как и подобает буддийскому священнику, всем своим видом показывал, что смерть — событие отрадное и в некотором смысле даже праздничное. Что ж, такая у преподобного была работа.
Плюгавенький служка шмыгал носом и поглядывал в могилу с нескрываемой опаской, не отходя от настоятеля ни на шаг, но никакой скорби его бледная, слегка приплюснутая физиономия не выражала.
Когда же Фандорин, улучив момент, повнимательнее рассмотрел парочку, что держалась поодаль, ему показалось, что женщина улыбается. Нет, то была не улыбка — скорее оскал жадного, нетерпеливого любопытства.
Впрочем, это существо, один взгляд на которое вызывал содрогание, назвать женщиной можно было только с большой натяжкой.
На спине у здоровенного слуги, в заплечном мешке, отдаленно напоминающем альпинистский рюкзак, сидело диковинное создание: красивая женская голова с замысловатой, тщательно уложенной прической симада магэ на крошечном тельце четырехлетнего ребенка. Уродка внимательно следила за церемонией, быстро поводя вправо влево точеным подбородком. Крошечная ручка возбужденно постукивала веером по бритой макушке слуги.
Фандорин встретился взглядом с блестящими глазами пигалицы и, смутившись, отвернулся. Присутствие этой несчастной придавало и без того печальной церемонии какую то особую макаберность.
Больше на кладбище никого не было — так, во всяком случае, считал Фандорин до тех пор, пока его внимание не привлек неприятный звук: будто кто то смачно, что называется, от души харкнул.
Вице консул оглянулся и увидел за невысокой бамбуковой оградой, отделявшей буддистское кладбище от соседнего христианского, человека в брезентовой куртке и полосатой матросской рубахе. Он стоял, опершись на перекладину и наблюдал за похоронами с явной враждебностью.
Красная, поросшая пегой щетиной рожа дергалась злобным тиком. Одна нога зрителя была обута в стоптанный сапог, вторая, деревянная, свирепо постукивала по земле.
Какой то конгресс инвалидов, подумалось Фандорину, и он поморщился — устыдился собственного жестокосердия.
Тут одноногий совершил поступок, заставивший вице консула и вовсе покраснеть от стыда — уже не за себя, а за всю европейскую расу. Несимпатичный гайдзин (так в Японии называли иностранцев) плюнул через ограду коричневой табачной слюной, хрипло загоготал и выкрикнул по английски:
— Мартышкины похороны! Всех бы вас закопать, макаки чертовы!
Преподобный Согэн покосился на нарушителя чинности, но молитвы не прервал. Вдова же дернулась, как от удара, и ее бледное лицо сделалось еще белей. Фандорин знал, что Сатоко понимает по английски, а стало быть, отвратительную выходку нельзя было оставлять без последствий.
Молодой человек почтительно отступил на несколько шагов, потом, стараясь привлекать к себе поменьше внимания, развернулся и быстро направился к невеже.
— Вон отсюда, — сказал он тихим, звенящим от ярости голосом. — Иначе…
— Кто ты такой, япошкин прихвостень? — уставился на него инвалид бесстрашными, выцветшими глазами. — Не тявкай на старину Сильвестера, не то он попортит твою смазливую мордашку.
В здоровенной ручище что то щелкнуло, из кулака выскочило лезвие испанского ножа.
— Я вице консул Российской империи Фандорин, — назвался Эраст Петрович. — А вы к кто?
— Я вице консул Господа нашего на этом кладбище. Понял ты, заика несчастный? — в тон ему ответил Сильвестер, еще раз сплюнул и заковылял прочь, в сторону каменных надгробий, увенчанных крестами.
Кладбищенский смотритель или сторож, догадался Фандорин и пообещал себе, что после похорон непременно наведается к приходскому священнику — пусть сделает грубияну внушение.
Когда коллежский асессор вернулся к могиле, церемония уже закончилась. Настоятель пригласил всех к себе, выпить в память об усопшем.
— Вот желание Мэйтана и осуществилось, — благодушно промурлыкал преподобный, когда послушник наполнил чарки подогретым сакэ, которое в монастыре называли хання, то есть «ведьмин кипяток». — Он хотел стать буддой и стал, только не при жизни, а после смерти. Так оно еще лучше.
Помолчали.
Через открытые перегородки из сада дул свежий ветерок, по временам покачивая священный свиток, висевший над головой настоятеля.
— Ибо смерть должна быть ступенькой вверх, а не топтанием на месте. Если ты уже стал буддой, то куда после этого подниматься? — продолжил Согэн, смакуя вино.
Женщины — Сатоко и та, вторая, похожая на головастика (Эраст Петрович уже знал, что ее зовут Эми Тэрада), — молитвенно сложили руки, причем Эми еще и сочувственно покивала своей замысловатой прической. Сидела она не нормальным образом, на коленях, а в специальном станке, куда ее пристроил слуга, прежде чем удалиться.
Понимая, что это лишь начало пространной проповеди, Фандорин решил повернуть разговор в ином направлении, занимавшем его куда больше, чем благочестивые рассуждения.
— О кончине святого отшельника ходят самые диковинные слухи, — сказал он. — Г говорят вещи, в которые невозможно поверить…
Лицо настоятеля залучилось добродушной улыбкой — как и следовало ожидать, Согэн отнесся к гайдзинской невоспитанности снисходительно. Улыбка означала: «Всем известно, что некоторые иностранцы могут выучить японский язык так же хорошо, как этот голубоглазый дылда, но приличным манерам обучить их невозможно».
— Да, наша мирная обитель подверглась тяжкому испытанию. Некоторые даже говорят, что над Храмом Преумножения Добродетели повисло проклятье. Мы опасаемся, что количество паломников теперь уменьшится. Хотя, с другой стороны, многих, наверное, привлечет аромат таинственного. Мир Будды иногда подобен залитой солнцем равнине, а иногда — ночному лесу. — Повернувшись к вдове, преподобный мягко сказал. — Я знаю, дочь моя, как тяжело вам говорить об этом ужасном происшествии, перевернувшем вашу жизнь и омрачившем мирное существование нашей обители. Но слова — лучшее средство против горя, они так поверхностны и легковесны, что, облачив в них свою печаль, вы тем самым облегчаете бремя, гнетущее вашу душу. Чем чаще вы будете рассказывать эту страшную историю, тем скорее ваша душа вернет утраченную гармонию. Поверьте, я знаю, что говорю. Это ничего, что я и Тэрада сан знаем все подробности, мы послушаем еще раз.
Плечи Сатоко мелко задрожали, но она взяла себя в руки. Поклонилась настоятелю, потом Фандорину. Заговорила ровным голосом, умолкая всякий раз, когда нужно было справиться с волнением. Слушатели терпеливо ждали, и некоторое время спустя рассказ возобновлялся.
Время от времени вдова рассеянно поглаживала по голове свою дочурку, сладко спавшую на татами, — казалось, что эти прикосновения придают Сатоко сил.
— Вы, должно быть, знаете, Фандорин сан, что супруг давно уже не живет со мной. С тех пор, как родилась Акико…
Тут голос рассказчицы прервался, и Эраст Петрович воспользовался паузой, чтобы рассмотреть девочку получше.
Обычно дети, рожденные от связи европейца и японки, замечательно хороши собой, но бедняжке Акико не повезло. Злому року было мало того, что она родилась на свет калекой, — личико девочки, будто нарочно, собрало в себе непривлекательные физиогномические особенности обеих рас: клювоподобный нос, маленькие припухшие глазки, желтоватые паклевидные волосы. Коллежский советник вздохнул и отвел глаза в сторону, но там сидела жуткая Эми, так что пришлось перевести взгляд на румяное лицо настоятеля, обмахивавшего блестящую макушку маленьким веером.
— Он говорил, что царевич Сиддхартха Гаутама тоже ушел от жены и первенца, что алкающий просветления должен отречься от своей семьи, — мужественно продолжила Сатоко свой рассказ. — Но я знаю, что на самом деле он хотел наказать себя за то, что Акико родилась… родилась такой. В юности он перенес дурную болезнь и считал, что это ее последствия. Ах, Фандорин сан, — она впервые за все время подняла на вице консула глаза, — вы давно его не видели. Он очень изменился. Вы бы его не узнали. В нем не осталось почти ничего человеческого.
— Мэйтан очень далеко продвинулся по Восьмиступенной Тропе Просветления, — подхватил настоятель. — Преодолел первую ступень — Правильного Понимания, вторую — Правильного Целеустремления, третью — Правильного речеизъявления, четвертую — Правильного Поведения, пятую — Правильной Жизни, шестую — Правильного Старания и седьмую — Правильного Умонастроения. Оставалась последняя, восьмая — Правильного Медитирования. Чтобы преодолеть ее, Мэйтан выстроил в нашем саду павильон и дни напролет созерцал Лотос, помещенный в центр Лунного Диска, дабы совместить свое кокоро с кокоро Цветка, ибо лишь в этом случае…
— Я знаю, что такое м медитация перед изображением Адзи кан, — перебил Фандорин, боясь, что разговор свернет в дебри эзотерического буддизма.
Согэн вновь улыбнулся, ласково покивав дипломату головой, и лишь развел пухлыми ручками. Стоявший у него за спиной послушник вытаращил на вице консула глаза.
Эраст Петрович скромно потупил взгляд. Он жил в Стране Небесного Корня уже четвертый год и, в отличие от большинства иностранцев, увлеченно постигал тайны японского мира, в том числе и куда более сокровенные, чем обычное медитирование.
— Прошу вас, Сатоко сан, продолжайте, — попросил вице консул.
— Три года мы жили поврозь. Муж дозволил мне навещать его один раз в неделю. Мы обменивались несколькими словами, потом я готовила ему фуро и подогревала кувшинчик сакэ — это была единственная плотская отрада, которую он позволял себе воскресными вечерами. Пока Мэйтан сидел в бочке с горячей водой, я ждала в саду — супруг не разрешал мне находиться рядом. Потом, ровно час спустя, подавала ему полотенце, выливала воду, и мы расставались до следующего воскресенья…
Сатоко замолчала, низко опустив голову, а Фан дорин подумал, что, наверное, лишь японская жена способна на подобное самопожертвование, причем, конечно же, ни разу не пожаловалась, не позволила себе ни единого укоризненного взгляда.
— Так было и в минувшее воскресенье. Я наполнила фуро водой, которую сначала принесла из колодца, а потом подогрела. Помогла Мэйтану сесть, поставила рядом кувшинчик и вышла побродить по саду — там, где хоронят монахов и отшельников. Это совсем близко от места, где похоронили мужа… — Голос вдовы чуть дрогнул, но рассказ не прервался. — В небе светила полная луна, так что было совсем светло. Вдруг у ограды гайдзинского кладбища я увидела высокую фигуру в длинном черном одеянии.
— У ограды? — быстро спросил Эраст Петрович. — С этой стороны или с той?
— Сначала мне показалось, что человек стоит с другой, гайдзинской стороны, но потом фигура сделала странное движение, как будто передернулась, и сразу оказалась ближе, в монастырском саду. Я увидела, что это бродячий монах комусо — как положено, в рясе, на голове тэнгай.

Так называлась соломенная шляпа особой формы, закрывавшая лицо до самого подбородка, с прорезями для глаз. Фандорин не раз видел на улицах Иокогамы этих безликих странников, собиравших подаяние для своей обители.
— В монахе было что то необычное, я не сразу поняла, что именно — только когда он приблизился. Во первых, он был ужасно высокий, даже выше, чем вы. Во вторых, он как то слишком плавно шел — словно не переступал ногами по земле, а плыл или скользил по ней. Впрочем, толком разглядеть это я не могла — над травой стелился ночной туман. Да и невежливо пялиться на ноги святому человеку. Я приняла его за гостя храма. Поспешила ему навстречу, поклонилась и спросила, не могу ли я ему чем нибудь услужить. Быть может, он заблудился в саду, или не может найти уборной, или желает отдохнуть на скамье возле Карпового пруда.
Монах ничего не отвечал. Тогда я разогнулась, посмотрела на него снизу вверх и увидела… увидела, что у него нет головы. Сквозь редкое плетение соломы зияла пустота. У комусо прямо над плечами мерцал желтый диск луны. Тут он протянул ко мне руку, и я увидела, что рукав рясы тоже пуст — в нем одна чернота. А потом я уже ничего не видела, потому что милосердный Будда дозволил мне лишиться чувств. Ах, почему оборотень не высосал мою кровь? Все равно я была в обмороке и ничего бы не ощутила!
Это была единственная фраза, которую рассказчица произнесла с чувством. Эраст Петрович знал, что Сатоко — женщина здравого ума, вряд ли склонная к истерическим галлюцинациям, и не нашелся, что сказать — так поразила его эта фантастическая история.
А ужасная Эми Тэрада воскликнула:
— И она еще спрашивает! Потому он и не стал сосать вашу кровь, что вы лишились чувств. Сигу мо должен смотреть в глаза жертвы, иначе ему невкусно. Уж я то его повадки знаю!
— Кто кто? Сигумо? — повторил вице консул незнакомое слово.
— Расскажите про Паука Смерти, дочь моя, — наклонился к карлице настоятель. — Господину чиновнику восьмого ранга это будет интересно. В мире Будды немало диковинного, и нам, жалким недоумкам, подчас не под силу разобраться в этих пугающих явлениях. Остается лишь уповать на молитву. Прошу вас, Тэрада сан.
Фандорин заставил себя смотреть на полуженщину полуребенка, чтобы не оскорблять ее чувств. Вот ведь странно! Каждая из частей тела Эми Тэрады была само совершенство: и утонченное лицо, и очаровательное миниатюрное тельце, но, прилепленные друг к другу, две прекрасные половинки образовывали поистине устрашающее целое.
— Мой отец, наследственный владелец прославленного купеческого дома, отличался набожностью и два раза в год — перед цветением сакуры и на праздник Бон — со всей семьей непременно отправлялся на богомолье в какой нибудь известный храм или монастырь, — охотно начала Эми. Сразу было видно, что эту историю она рассказывала много раз. — Так было и в то лето, когда мне сравнялось четыре года. Мы приехали в этот достославный монастырь, чтобы почтить память предков. Ночью мои родители отправились на реку — спустить на воду поминальный кораблик, а меня оставили в гостевых покоях, на попечении няньки. Она скоро уснула, я же, взбудораженная ночлегом в непривычном месте, лежала на футоне и смотрела на потолок. Снаружи светила луна, и по доскам колыхались причудливые черные пятна — это покачивались деревья в саду под дуновением ветра. Вдруг я заметила, что одно из пятен гуще остальных. Оно тоже двигалось, но не влево вправо, а сверху вниз. Я смотрела на него во все глаза и вдруг поняла: это не тень, а какой то черный комок или сгусток. Он завис над моей похрапывающей нянькой, немного покачался и стал перемещаться в мою сторону, быстро увеличиваясь. Я увидела, что это огромный черный паук, который раскачивался на свисавшей с потолка паутине. Хоть я была совсем еще крошка и мало что понимала, но мне сделалось невыносимо страшно — так страшно, что перехватило дыхание. Я хотела позвать няньку, но не могла.
Эми испытующе заглянула Фандорину в глаза, чтобы проверить, насколько тот увлечен рассказом.
Вице консул слушал внимательно и даже иногда вставлял учтивые восклицания: «Ах вот как?» «О!» «Э э э?!», но пигалице этого, кажется, показалось недостаточно. Она зловеще сдвинула брови и заговорила сдавленным, замогильным голосом:
— Я зажмурилась от ужаса, а когда открыла глаза, увидела над собой монаха в черной рясе и низко опущенной соломенной шляпе. В первый миг я обрадовалась. «Дяденька, — пролептала я. — Как хорошо, что ты пришел! Здесь был большой пребольшой паук!» Но монах поднял руку, и из рукава ко мне потянулось мохнатое щупальце. О, до чего оно было отвратительно! Я ощутила острый запах сырой земли, увидела прямо перед собой два ярких, злобных огонька, и уже не могла больше пошевелиться. Вот отсюда по всему телу стала разливаться холодная немота. — Крошечная ручка с длинными, покрытыми лаком ноготками коснулась горла. — Сигумо наверняка высосал бы из меня всю кровь, но тут нянька громко всхрапнула. На миг паук расцепил челюсти, я очнулась и громко заплакала. «Что? Плохой сон приснился?» — спросила нянька хриплым голосом. В то же мгновение монах сжался, превратился в черный шар и стремительно взлетел к потолку. Секунду спустя осталось лишь пятно, но и оно превратилось в тень… Я была слишком мала, чтобы толком объяснить родителям, что со мной произошло. Они решили, что я заболела лихорадкой, и это из за нее мое тело перестало расти. Но я то знала: это Сигумо высосал из меня жизненные соки.
Она заплакала, что, очевидно, входило в ритуал рассказа. Во всяком случае ни Сатоко, ни настоятель утешать ее не стали. Плакала Эми весьма изящно, прикрыв лицо узорчатым рукавом, а потом деликатно высморкалась в бумажный платочек.
Добродушно улыбнувшись, преподобный сказал:
— Нет худа без добра. Зато мы имеем счастье уже столько лет оказывать вам гостеприимство, дочь моя. Госпожа Тэрада со слугами и служанками проживает в особом доме, на территории монастыря, — пояснил Согэн вице консулу. — И мы от души этому рады.
Эми взглянула из за рукава на дипломата и поняла, что тот не слишком впечатлен ее историей. Глаза кукольной женщины сердито засверкали, и настоятелю она ответила грубо:
— Еще бы! Ведь батюшка платит за меня монастырю немалые деньги! Лишь бы я не мозолила ему глаза своим уродством!
И тут уж разрыдалась по настоящему, громко и зло.
Согэн нисколько не обиделся.
— Как знать, что такое уродство? — примирительно сказал он. — Безобразнейший из смертных бывает прекрасен в глазах Будды, а наипервейшая красавица может казаться Ему мерзким гноилищем.
Но это глубокомысленное суждение не утешило Эми, она разревелась еще пуще.
Наклонившись к Сатоко, коллежский асессор вполголоса спросил:
— Значит, вы не видели, как всё произошло? Обморок был таким глубоким?
— Когда мы нашли Сатоко сан, то решили, что она мертва, — ответил за вдову преподобный. — Сердце билось медленно, едва слышно. Лекарю удалось вернуть ее к жизни лишь ценой многочасовых усилий при помощи китайских иголок и прижиганий моксой. К тому времени тело несчастного Мэйтана уже давно унесли. Поистине прискорбная кончина для праведника.
— А все потому что меня не послушали, — шмыгнула носом Эми. — Что я вам сказала, когда возле павильона нашли кучу?
— П простите? — удивился Эраст Петрович.
— Мне неловко говорить за столом о подобных вещах… — Сатоко виновато посмотрела на дипломата. — Но за неделю до смерти, утром, муж обнаружил на пороге своей кельи большую кучу нечистот.
— Дерьма, — коротко пояснил настоятель удивленно поднявшему брови Фандорину. — Здоровенную. Человеку столько не навалить, даже если он съест целый мешок риса с соевым соусом.
— А Сигумо может! — блеснула глазами Эми. — Облик у него паучий, а дерьмо человечье, потому что он оборотень. Я сразу тогда сказала Сатоко сан: «Неспроста это, берегитесь. Какой нибудь нечистый дух подбирается к вашему супругу». Сказала я так или нет?
— Да, это правда, — тихо молвила Сатоко. — А я лишь посмеялась. Никогда себе этого не прощу. Но покойный супруг не верил в нечистую силу и мне запрещал…
— Это потому что он был гайдзин, хоть и святой отшельник, — отрезала Эми. — Душа у него была неяпонская. Нипочем ему было не достичь просветления, так до скончания века и топтался бы на восьмой ступени.
Бестактное замечание повлекло за собой продолжительную паузу. Настоятель наморщил лоб, но так и не вспомнил какого нибудь спасительного изречения. Послушник вжал голову в плечи. Сатоко просто опустила глаза.
— П преподобный, а мог бы я посмотреть на место, где умер Мэйтан? — спросил Эраст Петрович.
— Разумеется. Вас проводит Араки. — Настоятель кивнул на послушника. — Всё покажет и расскажет. К тому же именно он первым обнаружил Мэйтана.
Коллежский асессор и его провожатый прошли через посыпанный белым песком двор, миновали трехъярусную пагоду и оказались в монастырском саду, замечательно просторном и тенистом.
— Раньше сад был еще больше, но пришлось отдать половину под кладбище заморских варваров, — сказал Араки и, покраснев, поправился. — То есть, я хотел сказать, господ иностранцев.
— А где же келья Мэйтана?
— Она была за колодцем, вон в тех зарослях, — показал монашек. — Но после того, что случилось, отец Согэн провел церемонию очищения: сжег павильон дотла, чтобы отогнать от нехорошего места злых духов.
— Сжег? — нахмурился вице консул. — Ну, рассказывайте. Лишь то, что видели собственными глазами. И, пожалуйста, ничего не упускайте, никаких п подробностей.
Араки кивнул и старательно наморщил лоб.
— Значит, так. На рассвете я проснулся и вышел по нужде. По малой нужде. Я всегда в четвертом часу после полуночи просыпаюсь и выхожу по малой нужде, даже если накануне выпил всего одну чашку чаю. Таково уж устройство моего мочевого пузыря. Должно быть, он…
— Подробно, но не до такой степени, — перебил его Фандорин. — Итак, вы проснулись в четвертом часу. Где находится ваша спальня?
— Младшая братия спит вон там, — показал Араки на длинное одноэтажное здание. — У нас в конце коридора есть свое отхожее место, но на рассвете я всегда хожу мочиться в сад — там такой чудесный предрассветный сумрак, так благоухают растения, и уже начинают петь птицы…
— П понятно. Дальше.
— Ночью я несколько раз просыпался, потому что где то близко выли и рычали собаки. Когда же я вышел в сад, то увидел, что вон там, подле сточной канавы, собралась целая свора бродячих псов. Они лезли друг на друга, шумели. Раньше такого никогда не случалось. Я подошел, чтобы их отогнать…
— В канаве что нибудь было? — быстро спросил дипломат.
— Не знаю… Я не посмотрел. По моему, ничего, иначе я бы заметил.
— Хорошо, п продолжайте.
— Я замахнулся на псов своим гэта. Кажется, правым, — добавил Араки, видимо вспомнив о подробностях. — Вы знаете, иокогамские дворняжки очень трусливы, прогнать их нетрудно. Но эти собаки были странные. Они не убежали, а бросились на меня с рычанием и лаем, так что я не на шутку испугался и кинулся бежать — по направлению к келье Мэйтана. Собаки отстали, я остановился возле павильона перевести дух и вдруг заметил нечто удивительное. Отшельник сидел в бочке с водой. Я знал, что по воскресеньям вечером отец Мэйтан принимает фуро в саду рядом со своей кельей. Наслаждается теплом, чистотой, стрекотом цикад… Но не до рассвета же! Голова Мэйтана была запрокинута, и я решил, что он спит. Должно быть, разморило в горячей воде. Но где же его оку сан ! Не могла же она уйти? Я приблизился и позвал отшельника. Потом почтительно тронул его за плечо. Кожа оказалась совсем холодная, а вода в бочке и вовсе ледяная.
— Вы уверены?
— Да, я даже отдернул руку. Становилось светло, и я заметил, что Мэйтан белого цвета. Такими белыми не бывают даже гаидзины! А еще я разглядел на шее у него две красных точки, вот здесь… — Послушник передернулся и с опаской поглядел по сторонам. — Мне стало не по себе. Я попятился и споткнулся об оку сан . Она лежала в высокой траве и была в черном кимоно, поэтому я ее не сразу разглядел. Ну, тут я закричал, побежал в братский корпус и поднял всех на ноги… Это уж потом мне объяснили, что на Мэйтана напал паук оборотень и высосал из него всю кровь. Лекарь сказал, что Сигумо не оставил в жилах мертвеца ни единой капельки.
— Ни единой? Вот как… А где б бочка, в которой сидел Мэйтан? Я бы хотел на нее взглянуть.
Послушник удивился:
— Как где? Отец настоятель, конечно же, приказал ее сжечь. Разве можно было оставить в обители этот нечистый предмет?
— Место преступления затоптано, улики уничтожены, свидетелей нет, — пробормотал вице консул по русски и вздохнул.
Араки, покряхтев, робко произнес:
— Если вам будет угодно выслушать мое ничтожное мнение, отец Мэйтан сам виноват. Как это можно, чтобы гайдзин вознамерился стать буддой? Немудрено, что Сигумо на него разгневался. Вот и вы, господин, знаете слишком много для иностранца — даже про то, как медитировать перед изображением Лотоса. Лучше бы вам уйти отсюда, и чем скорее, тем лучше. Сигумо где то здесь, он всё видит, всё слышит…
— Б благодарю за добрый совет, — слегка поклонился Фандорин.
Наведался на пепелище, побродил по поляне. Задумчиво пробормотал вслух, опять по русски:
— Что за странная судьба. Родиться в Петербурге, закончить Училище п правоведения, дослужиться до коллежского советника, а потом стать Мэйтаном и насытить своей кровью японского оборотня…
Присел на корточки, поковырял землю. То же самое проделал у сточной канавы, но провозился там дольше — минуты этак с три. Покачал головой, встал.
— Ладно, теперь к п преподобному.
У порога настоятельского дома топтался детина, плечи которого служили Эми Тэраде средством передвижения. Вице консул вспомнил, как бесцеремонно калека обходится со своим слугой. Слов на него она не тратила: если нужно было повернуть налево, дергала за одно ухо, если направо — за другое; когда хотела остановиться, нетерпеливо молотила веером по макушке. Здоровяк сносил такое обращение самым смиренным образом. Когда он бережно усаживал свою хозяйку в покоях Согэна, то по оплошности слишком сильно сдавил ее своими ручищами. Маленькая злюка немедленно впилась ему в запястье мелкими, острыми зубками — да так, что выступила кровь. Но слуга безропотно стерпел наказание и еще рассыпался в извинениях.
Послушник Араки поднялся по ступенькам, а Фандорин задержался подле слуги.
— Как тебя зовут?
— Кэнкити, — грубым и зычным басом ответил здоровяк.
Он был на пару дюймов выше Эраста Петровича, то есть необычайно высоким для туземца. Грудь — как бочка, широченные плечи, а руки с хорошую оглоблю. Из под низкого лба на гайдзина смотрели сонные, припухшие глазки.
— Тебе, должно быть, очень много платят за твою нелегкую службу? — спросил Фандорин, с любопытством разглядывая великана.
— Я получаю кров, еду и десять сэнов в неделю, — равнодушно пророкотал тот.
— Так мало? Но при твоей стати ты мог бы найти куда более выгодную с службу!
Слуга молчал.
— Наверное, ты привык к своей госпоже? Привязался к ней? — не унимался заинтригованный вице консул.
— Чего?
— Я говорю, ты, вероятно, очень любишь свою г госпожу?
Кэнкити искренне удивился:
— Да как же ее не любить? Она такая… красивая. Она как куколка хина нише, которую ставят на алтарь в Праздник Девочек.
Воистину chacun a son gout подумал Эраст Петрович, поднимаясь на крыльцо.
— Отец настоятель, сударыни, я осмотрел место з злодеяния и теперь знаю, как снять с монастыря проклятье, — объявил коллежский асессор прямо с порога. — Я сделаю это нынче же ночью.
Преподобный Согэн поперхнулся «ведьминым кипятком» и громко закашлялся. Эми испуганно всплеснула рукавами, а Сатоко быстро обернулась к вошедшему.
Дипломат обвел всех троих веселым, уверенным взглядом и опустился на циновки.
— Задачка не из г головоломных, — обронил он и потянулся к кувшинчику. — Вы позволите?
— Да да, конечно. Прошу извинить! Настоятель сам налил гостю сакэ, причем не совсем удачно — на столик пролилось несколько капель.
— Мы не ослышались? Вы собираетесь прогнать из монастыря оборотня?
— Не прогнать, а п поймать. И, уверяю вас, это будет не так уж трудно, — загадочно улыбнулся Эраст Петрович. — Как известно, оборотни имеют две природы — призрака и человека. Вот на человека то я и поохочусь.
Трое остальных переглянулись. Покряхтев, Согэн деликатно заметил:
— Господин чиновник восьмого ранга, мы наслышаны о ваших выдающихся способностях… Я знаю, что вы получили орден за расследование убийства министра Окубо. Известно также, что наше правительство не раз обращалось к вам за советом в весьма запутанных делах, но… Но это материя совсем иного рода. Здесь вам не помогут достижения техники и ваш замечательный ум. Мы ведь имеем дело не с заговорщиком и не с убийцей, а с Сигумо.
Последнее слово настоятель произнес совсем тихо — таким зловещим шепотом, что у малютки Эми от страха задрожал подбородок.
— Раз убил — значит, убийца, — хладнокровно пожал плечами Эраст Петрович. — А убийцу оставлять без кары нельзя. Это подрывает устои общества, не правда ли, святой отец?
Настоятель вздохнул, возвел очи к потолку:
— До чего же вы, люди Запада, ограниченны! Вы верите только тому, что можно увидеть глазами и пощупать руками. Именно это и погубит вашу цивилизацию. Умоляю вас, Фандорин сан, не шутите с нечистой силой. У вас нет для этого ни достаточных знаний, ни подобающего оружия. Вы погибнете и тем самым навлечете на нашу обитель еще большие несчастья! И тут Сатоко тихо сказала:
— Вы зря тратите время, преподобный. Я знаю господина чиновника восьмого ранга. Если он принял решение, то не отступится. Сегодня ночью Сигумо будет наказан за смерть моего мужа.
Куда меньше оптимизма проявил начальник Эраста Петровича, узнав о намерении своего помощника.
— Есть три вероятности, — недовольно объявил консул, поочередно загибая костлявые остзейские пальцы. — Ты спровоцируешь дипломатический скандал на почве оскорбления туземных верований. Ты ввяжешься в уголовщину и получишь удар ножом. Ты ничего не добьешься и лишь выставишь себя, а заодно и Российскую им перию, на посмешище перед всем Сеттльментом. Ни один из трех вариантов мне не нравится.
— Существует еще ч четвертый. Я поймаю убийцу.
— Стало быть, три к одному? — уточнил Вебер, заядлый игрок на скачках. — Идет. Триста против ста? Только ставку внеси заранее. На случай, если не вернешься.
Эраст Петрович выложил на стол сто серебряных мексиканских долларов, консул — триста. Пари было скреплено рукопожатием, и Фандорин отправился готовиться к ночной эскападе.
Поразмыслив, он пришел к выводу, что для встречи с японским оборотнем будет уместней одеться по туземному. В гардеробе у коллежского асессора имелось два японских наряда: белое кимоно с ткаными гербами (подарок принца императорской крови за консультацию в одном щекотливом деле) и черный облегающий наряд, какие носят синоби, мастера из клана профессиональных шпионов. Надев этот костюм да еще прикрыв лицо черной маской, в темноте становишься почти невидимым.
После недолгого колебания Эраст Петрович выбрал белое кимоно.
На дело он отправился за час до полуночи. Прошел по Банду, главной эспланаде Сеттльмента, миновал мост Ятобаси и оказался на холме, где располагался монастырь Преумножения Добродетели.
Время было позднее, и никого из знакомых Эраст Петрович не встретил — иначе пришлось бы объясняться по поводу странного наряда.
Миновав ворота буддийской обители, вице консул поднялся чуть выше — туда, где начиналось Иностранное кладбище. Калитка была закрыта, но дипломата это не остановило. Он засунул за пояс полы своего длинного одеяния и с обезьяньей ловкостью перелез через ограду.
За двадцать лет своего существования кладбище изрядно разрослось — вместе с Сеттльментом. Трудно было поверить, что не столь давно этот кусок земли принадлежал монастырю секты Сингон — ничего «языческого» здесь не осталось. Лунный свет, просачиваясь сквозь листву, ложился пятнами на мраморные распятья, чугунные оградки, кургузых каменных ангелов. Попадались и православные кресты, наглядное подтверждение российского присутствия на Тихом океане.
Эраст Петрович шел по каменной дорожке, звонко стуча деревянными сандалиями, да еще насвистывал японскую песенку. На его белоснежном кимоно вспыхивало искорками серебряное шитье гербов.
Вдруг он заметил, что над некоторыми могилами поигрывает точно такое же серебристое сияние. Присмотрелся — и поневоле вздрогнул.
Над перекладиной креста поблескивала паутина, в центре которой покачивался огромный черный паучище. Эраст Петрович сказал себе: «Спокойно, это японский длинноногий паук, Heteropoda venatoria, у них сейчас пора ночной охоты». Тряхнул головой и отправился дальше, насвистывая громче прежнего.
Сзади послышался не вполне понятный звук: какое то шарканье вперемежку со стуком. Шум быстро приближался, но коллежский асессор его, казалось, не слышал. Остановился подле бамбуковой ограды, за которой начиналась туземная часть кладбища. Беспечно потянулся.
— Гнусная мартышка! — просипел по английски прерывающийся от бешенства голос. — Я тебе покажу, как топтать освященную землю!
И на спину дипломата обрушился удар тяжелого костыля, но Эраст Петрович так проворно отскочил в сторону, что заостренный, окованный железом конец едва коснулся шелкового кимоно.
— Наглые японские твари! — прорычал одноногий кладбищенский сторож. — Вам мало поганить воздух языческими курениями и тревожить усопших своими бесовскими завываниями! Ты посмел нарушить ночной покой христианских душ! За это ты мне дорого заплатишь!
Произнося эту тираду, Сильвестер продолжал наскакивать на нарушителя ночного спокойствия, размахивая своим устрашающим оружием. Вице консул без труда уклонялся от ударов, все глубже отступая в густую тень деревьев.
— Ах, ты так?! — взъярился полоумный калека. — Закопаю под забором, как собаку!
И метнул в противника костыль, да так сноровисто, что Фандорин едва успел присесть — иначе железное острие пронзило бы ему грудь. Просвистев в воздухе, оно с хрустом впилось в ствол дерева.
Но и этого Сильвестеру показалось мало.
Раздался звонкий щелчок, и в руке сторожа сверкнуло длинное лезвие навахи. Кажется, он всерьез собрался осуществить свое кровожадное намерение.
А между тем, отступать коллежскому асессору было некуда: спиной он уперся в дерево, справа был забор, слева — колючие кусты.
Однако Эраст Петрович и не думал отступать. Напротив, он сделал шаг навстречу и поступил с инвалидом не по джентльменски: из правого рукава кимоно вылетела тонкая стальная цепочка с крюком на конце, обвилась вокруг деревяшки, заменявшей Сильвестеру ногу, рывок — и сторож грохнулся на спину. Фандорин наступил на руку, сжимавшую нож, а второй ногой нанес несостоявшемуся убийце три четыре несильных, но точно выверенных удара, произведших самое благотворное действие: злобный калека перестал изры гать ругательства и, как пишут в старых романах, совершенно умирился нравом.
— Друг мой, — мягко сказал ему Эраст Петрович. — У меня есть к вам несколько в вопросов.
Десять минут спустя над бамбуковой оградой взметнулась белая, посверкивающая серебром фигура — это вице консул перемахнул через перекладину, делившую кладбище на две половины, и оказался на монастырской земле.
Там он повел себя малопонятным, даже интригующим образом.
По прежнему нисколько не таясь и, словно нарочно, передвигаясь все больше по освещенным луной местам, Эраст Петрович прямиком отправился к колодцу и отмерил расстояние, отделявшее монастырский источник водоснабжения от пепелища, что осталось на месте Мэйтановой кельи.
Затем точно таким же манером измерил дистанцию от павильона до сточной канавы и у сей последней задержался: поковырял палочкой почву, зачем то насыпал немного в мешочек. Удовлетворенно сам себе кивнул.
После этого вернулся к месту, где Сигумо умертвил свою несчастную жертву, но никаких действий там производить не стал, а просто сел на траву и принялся чего то ждать, время от времени поглядывая на карманные часы.
Прошло пять минут, десять, двадцать. Миновала полночь, объявив о себе глухими ударами церковного колокола, донесшимися с дальнего конца Иностранного кладбища.
На поляне ровным счетом ничего не происходило. Кроме, пожалуй, одного: вице консула явно начинало клонить в сон. Он несколько раз зевнул, прикрывая рот ладонью. Голова опустилась на грудь. Эраст Петрович вскинулся, потер глаза, но минуту спустя опять заклевал носом — похоже, дремота становилась необоримой. Подбородок снова коснулся груди и больше уж не поднялся. Дыхание коллежского асессора сделалось глубоким и ровным.
Где то на дереве громко заухала ночная птица, но Фандорин не проснулся. Не разбудила его и букашка, предпринявшая рискованное восхождение с ворота кимоно на волевой подбородок, а оттуда на щеку и высокий лоб Эраста Петровича.
Но стоило в ближних зарослях чему то хрустнуть — совсем негромко, как вице консул немедленно пробудился. Вскочил, в несколько стремительных прыжков преодолел расстояние, отделявшее его от кустов. Раздвинул ветки и обмер.
На суку старой узловатой яблони висела плетеная торба, в которой, слегка покачиваясь, сидела Эми Тэрада и смотрела на коллежского асессора широко раскрытыми, мерцающими глазами.
Эта зловещая картина заставила Фандорина, человека не робкого десятка, содрогнуться. — Вы?! — воскликнул он. — Вы?! Пигалица не ответила, лишь гневно оскалила белые зубки.
Коллежский асессор шагнул вперед и протянул руку, чтобы снять корзинку с ветви, но не успел — сверху ему на голову обрушился удар чудовищной силы, и Эраст Петрович без чувств повалился на траву.
Очнулся он от ноющей боли в темени, которая при этом была не лишена своеобразной приятности. Прежде чем открыть глаза, Фандорин попытался разобраться в природе этого странного ощущения — и разобрался. Резь смягчали и компенсировали два обстоятельства: холод и тепло. Причем холод обволакивал самый источник боли, лишая ее остроты, а тепло шло снизу, от затылка и шеи.

И лишь в следующее мгновение, разлепив тяжелые веки, коллежский асессор понял, что лежит на траве, в том же месте, где упал. Его голова покоится на коленях у сидящей Сатоко и обвязана мокрой холодной тканью. Осторожно коснувшись пальцами темени, вице консул обнаружил там изрядную шишку и наконец всё вспомнил.
«Что со мной случилось?» — хотел он спросить, но вдова Мэйтана нарушила молчание первой.
— Мне не спалось. Опять. Каждую ночь не могу уснуть, всё тянет к этому проклятому месту. Я пришла. Увидела на траве белое. Сначала подумала, вернулся муж. Но это были вы. Что с вами стряслось? На вас напал Сигумо?
Поняв, что Сатоко на его вопрос не ответит, Эраст Петрович сел, а потом и поднялся на ноги. Он понемногу приходил в себя. Ушиб, но сотрясения, кажется, нет, поставил он диагноз самому себе и о шишке больше не думал. Череп у дипломата был крепкий.
Приблизившись к яблоне, на которой давеча висела Эми Тэрада, коллежский асессор внимательно рассмотрел сук, но никаких следов не обнаружил. Ветка была толстая, покрытая грубой корой. Ни царапины, ни примятых листьев.
— Вы перевязали мне голову… — сказал он, вернувшись к Сатоко. — Как это странно…
— Что странно?
— Всё. Здесь всё странно. Разумеется, никакой чертовщины, но очень уж всё по японски…
— Никакой чертовщины? — переспросила она.
Фандорин сел на траву напротив Сатоко и заговорил с ней доверительным тоном, как с доброй знакомой, каковой вдова бывшего сослуживца, собственно, и являлась.
— Собаки у сточной канавы. Это раз. Ледяная вода в бочке. Это два.
— Что это значит? — напряженно сдвинула брови Сатоко.
— Послушника Араки удивило необычное поведение б бродячих псов, которые сгрудились у сточной канавы и были очень возбуждены. Я сразу заподозрил, что туда слили кровь убитого. Уверен, что анализ почвы это подтвердит. — Эраст Петрович достал из широкого рукава маленький мешочек. — Если так, то, значит, никакого оборотня не было. И второе: Араки сказал, что вода в бочке была ледяной. Он вышел в сад на рассвете, то есть примерно через четыре часа после смерти Мэйтана. За это время вода до такой степени не остыла бы. Уж во всяком случае она не стала бы ледяной — сейчас лето, ночи теплые. Кто то выпустил у Мэйтана всю кровь, потом вычерпал замутненную воду и вылил ее в сточную канаву, а взамен из колодца принес свежей воды, холодной. Мне оставалось лишь установить, кто это сделал.
— Тот, кто ударил вас сверху? — показала Сатоко на перевязанную голову вице консула. — Но ведь вы не видели этого человека.
— Не видел, — пожал плечами Фандорин, — но догадаться нетрудно. Вон на том дереве, в неком подобии люльки, висела госпожа Тэрада. Я был слишком ошарашен этим п причудливым зрелищем, иначе непременно сообразил бы, что ее верный носильщик Кэнкити должен быть где то неподалеку. К тому же он единственный, кто мог нанести мне удар сверху — ведь этот детина выше меня ростом.
— Тэрада сан? — воскликнула Сатоко. — Так это она умертвила моего мужа?
— Ну что вы. Малютка Эми просто слишком любопытна. Услышав, что нынче ночью я собираюсь устроить охоту на Сигумо, она заранее заняла удобное место в б бельэтаже. А Кэнкити набросился на меня, подумав, что я хочу причинить вред его обожаемой госпоже. Нет, Тэрада сан здесь ни при чем. Хотя барышня она исключительно неприятная. Испорченная, капризная, злая, да и смотреть на нее, прямо скажем, удовольствие сомнительное. Не понимаю, почему вы с ней дружите?
— Я скажу, — ответила Сатоко, опустив голову. — Когда я вижу Тэраду сан, мне становится легче… Моя Акико перестает казаться мне самым несчастным существом на свете… Но если это была не Тэрада сан, то кто же?
— Вот это я и собирался выяснить. Для этого нужно было д допросить смотрителя Иностранного кладбища. Его сторожка находится сразу за оградой. Судя по отечности лица и нервическому тику, этот субъект наверняка страдает бессонницей. К тому же, как я понял из нашего с ним краткого диалога, мистер Сильвестер испытывает нездоровый интерес к соседнему владению. Характер у этого человека трудный, вряд ли он стал бы отвечать на мои вопросы, поэтому пришлось устроить маленькую демонстрацию. Собственно даже п провокацию. Не буду утомлять вас подробностями, они несущественны. Главное, что сторож ьполностью удовлетворил мое любопытство. Предположения подтвердились. Да, это он неделю назад вывалил на крыльцо кельи Мэйтана ведро нечистот. Сильвестер — человек полупомешанный. У этого бывшего матроса навязчивая идея — прогнать с кладбищенского холма «идолопоклонников». Тринадцать лет назад, во времена смуты, на него напали ронины. Он спасся лишь тем, что успел вскарабкаться по водосточной трубе, однако острый клинок отсек ему ногу. С тех пор он люто ненавидит японцев и их «языческую» религию.
— Ах, я всё поняла! — прикрыла пальцами рот Сатоко. — Мой муж был для этого человека предателем. Сначала сторож попытался выжить его из сада, а когда не удалось, умертвил, воспользовавшись японской легендой! Он думал, что монахи испугаются и монастырь опустеет! Сторожу легко было изобразить оборотня! Достаточно было укрыться с головой черной рясой, а сверху прикрепить плетеный тэнгай. То то сквозь него просвечивала луна! А передвигался он так странно, потому что у него деревянная нога!
Фандорин выслушал вдову и покачал головой:
— Не с складывается. Откуда невежественному матросу знать японские легенды? Он и язык то побрезговал выучить. Нет, Сильвестер не убийца. Но, как я и предполагал, он видел убийцу, и даже дважды. Его мучила бессонница, он несколько раз выходил из сторожки покурить трубку, а убийце понадобилось немало времени на осуществление своего п плана. К тому же, как вы помните, ночь была такая же лунная, как нынче.
— Кого он видел? — спросила Сатоко, не поднимая глаз.
— Вас, — так же тихо ответил Фандорин. — Кого ж еще? Сначала Сильвестер видел, как женщина в черном кимоно носила ведра к сточной канаве. А когда вышел в другой раз, незадолго перед рассветом, она носила воду от колодца к павильону. Я знал, что Мэйтана могли убить только вы. Но нужно было подтверждение.
— Знали? — повторила Сатоко, по прежнему не глядя на молодого человека. — Откуда?
— Я не верю в п привидения, и ваша история о безголовом монахе меня не убедила. Это раз. Вам очень легко было осуществить свое намерение: сначала опоить мужа сонным зельем, подмешанным в сакэ, потом проколоть ему артерию, а после этого оставалось лишь поменять воду в бочке. Когда я хвастался перед настоятелем, что выловлю «оборотня» нынче же ночью, мои слова адресовались вам. Вы должны были знать, что я слов на ветер не бросаю и, если говорю так уверенно, значит, обнаружил какие то улики. Я не сомневался: вы непременно явитесь в сад, чтобы проследить за моими действиями… Я был готов к встрече, но меня сбила Эми. Это ведь она подала вам идею изобразить нападение Сигумо — когда, после инцидента с нечистотами, стала кричать об опасности, угрожающей Мэйтану?
Ответа не было. Пробор на опущенной голове Сатоко казался неестественно белым. Фандорин даже наклонился, чтобы рассмотреть его получше, и увидел, что волосы крашеные — у корней они были совсем седые.
— Но две вещи остались для меня з загадкой, — продолжил вице консул после паузы. — Почему вы не убили меня, когда я лежал оглушенный и беспомощный? Вам ничего не стоило изобразить новое нападение оборотня. И второе: почему вы умертвили мужа?
Зная, сколь тверды характером женщины склада Сатоко, Эраст Петрович снова не ждал ответа. И ошибся.
— Я не убила вас, потому что вы не сделали мне зла, вы лишь выполняли долг по отношению к бывшему другу, — заговорила вдова сдавленным голосом. Сначала медленно, с запинкой, потом всё быстрее и быстрее. — Нет, неправда… Я хотела проткнуть вам горло заколкой. Уже подняла руку. Но не смогла. Не было ненависти… Я оказалась слишком слаба, и расплачиваться за это придется моей девочке. Я все таки не смогла ее защитить.
— Я вас не понимаю, — нахмурился Фандорин. — При чем здесь Акико?
— Он хотел разлучить нас. — Сатоко резко подняла голову. Ее глаза горели сухим, яростным блеском. — Он сказал: «Нечего ее здесь держать. В Гонконге есть приют для детей калек. Мы отправим ее туда, и она не будет больше стоять между нами. Я не стану буддой, я понял это. Я вернусь к тебе, и мы попробуем жить заново». Я умоляла его сжалиться, плакала, но он был непреклонен. «Ты ничего не понимаешь, — сказал он. — Так будет лучше для всех. Через неделю придет пароход из Гонконга, на нем будет монахиня из приюта». Я поняла: человек, который хотел, но не смог стать буддой, становится дьяволом. Моя Акико не нужна никому на всем белом свете кроме меня. Она обречена. Среди чужих людей она зачахнет. И тогда я сказала себе, что должна убить Мэйтана. Но убить так, чтобы никто меня не обвинил, иначе мою девочку отберут… Я сделала то, что собиралась, и упала, и лишилась чувств, и, наверное, умерла бы, но искусный лекарь вернул меня к жизни. Всё было зря. У меня не хватило сил вонзить вам в горло железную заколку, и теперь меня заточат в тюрьму, а моя дочь сгинет в приюте…
— Ну что, Эраст, поймал Паука Смерти? — спросил консул Вебер, встретившись со своим помощником у табльдота (оба дипломата были люди холостые и обыкновенно завтракали в «Гранд отеле», по соседству с консульством).
Бледноватый после бессонной ночи Фандорин сконфуженно улыбнулся:
— Увы, Карлуша. Ты был прав: я попусту проторчал на этом чертовом кладбище всю ночь. Лишь выставил себя б болваном.
— Стало быть, сто долларов мои. Впредь будешь слушаться советов начальства, — изрек консул, отправляя в рот ломтик ростбифа.


КЛАДБИЩЕ ГРИН ВУД
(НЬЮ ЙОРК)
ARE YOU OK, или ОПТИМИСТИЧНАЯ СМЕРТЬ


Я не был уверен, что это правильное кладбище. Вроде бы старое, из тех, у которых всё в прошлом, однако смущали два обстоятельства.
Во первых, сами размеры. Возможно ли, чтобы рядом с Манхэттеном, где земля, мягко говоря, недешева, сохранился исторический некрополь площадью чуть не в десять московских Кремлей?
Во вторых, здорово напугал деловитый интернетовский сайт с рекламным зазывом: «Покупайте участки заранее, по нынешним ценам — это выгодное капиталовложение. Сколько бы вам ни было лет, разумнее позаботиться о месте упокоения прямо сейчас».
Приедешь туда, и увидишь у ворот очередь из катафалков, думал я. И тогда останется только развернуться и уехать — я ведь уже писал, что активно функционирующие фабрики смерти мне неинтересны, я тафофил, а не некрофил.
Но начало было обнадеживающим: ни один из таксистов о Грин Вуде слыхом не слыхивал, отправиться на поиски согласился только четвертый и потом долго плутал по невыразительным улицам, расположенным за Бруклинским туннелем.
А когда я увидел дивные готические ворота и зеленеющие за ними лесистые холмы, в воздухе явственно пахнуло Остановившимся Временем — ароматом, от которого у меня учащается пульс.
Катафалков я не видел — ни одного. Посетителей тоже, что и неудивительно: представьте себе город с шестисоттысячным населением, в котором все жители сидят по домам, да и в гости к ним мало кто ходит, потому что все, кто их знал, давно умерли.
Живописные пруды, рощи, лощины, плавные возвышенности. Кое где попадаются разноцветные попугайчики — несколько лет назад сбежали из аэропорта Кеннеди и размножились на здешнем приволье.
Истинный элизиум, райский сад. Именно таким Грин Вуд и замышлялся. В эпоху, когда он возник, в европейских языках появилось новое слово — cemetery, cimitiere, cimitiero, от изящного греческого «койметери он», то есть «место сна». До девятнадцатого столетия смерть воспринималась западным человеком как ужасный порог, за которым лишь могильные черви да расплата за грехи. Для того чтоб было не так страшно, ложиться в землю следовало поближе к стенам церкви. Больших кладбищ не существовало — лишь маленькие погосты, лепившиеся к многочисленным храмам.

Место сна

Но наступил Век Просвещения. Зародилось понятие санитарии — медики стали говорить, что город не может стоять на трупах, мертвых необходимо хоронить подальше от жилых кварталов, чтобы миазмы гниения не проникали в подземные источники вод. Чуть позже вошел в моду романтизм, который впервые со времен античности напомнил изысканному обществу, что смерть — это не только страшно, но еще и красиво. Возникла своего рода каменная поэзия надгробий, языка которой современному человеку без перевода уже не понять. Жителю 19 века памятники на могилах сообщали гораздо больше, чем нам. Изображение розы означало, что здесь похоронена девушка или молодая женщина. Обрубленная колонна — молодой мужчина, чьим чаяниям не суждено было свершиться. Две колонны — супружеская пара, которую даже смерть не смогла разлучить. Ягненок — невинное дитя. Бабочка — ранняя юность. Сноп колосьев — мирная кончина в преклонном возрасте, когда отходишь яко колос ко снопу. Все эти метафоры, конечно, печальны, но все же печаль — чувство совсем иного регистра, нежели животный страх смерти.

Сломанная роза

В человеческое сознание встроен антидепрессантный механизм, помогающий преодолевать ужас перед неизбежностью конца. В средние века эту роль исполняла глубокая, нерассуждающая вера в Вечную Жизнь. Когда же человек начал умничать, выискивать доказательства существования Бога (каковых, разумеется, не нашел, потому что вере доказательства не нужны), сформировалась новая концепция — смерти как возвращения в лоно природы. Несмотря на тысячи крестов, истинной религиозности в Грин Вуде не ощущается. Просто в новом респектабельном квартале под названием «Afterlife», куда переселяется усопший, принято украшать дом христианской атрибутикой — там «так носят».
Именно в середине 19 столетия зародилось то отношение к смерти, о котором полтора века спустя Лев Лосев напишет:

Гробы изнутри здесь вроде матраса,
с точки зрения местного среднего класса
смерть — это красиво и как бы сон.

Могила — как дверь в Afterlife

Грин Вуд с самого начала создавался как парк, куда люди будут приезжать не столько по скорбной необходимости, сколько просто покататься, погулять, устроить пикник на траве. И заодно убедиться в том, что ничего такого уж страшного в смерти нет. Вон какое место славное, и вид отменный.
От Манхэттена отсюда всего три мили, а сообщение было удобное: четыре паромных линии через Ист Ривер, омнибусы, наемные фиакры, извозчики. Кладбище быстро стало популярнейшим местом для прогулок. В 60 е годы 19 века его кущи и аллеи ежегодно посещало полмиллиона человека. Соседство мавзолеев, усыпальниц, могильных крестов не портило гуляющим настроения и аппетита, не мешало флиртовать и веселиться. Атмосферу праздника, правда, могла подпортить похоронная процессия, но, завидев траурный караван, веселые компании просто уходили подальше, благо места хватало.

Оград больше нет; их отсутствие — памятник войне

В те времена Грин Вуд выглядел еще нарядней и ухоженней, чем теперь. Мрамор и бронза не успели померкнуть под воздействием дождя и снега, могилы были обнесены затейливыми коваными оградами (почти все они пошли на переплавку в годы последней войны), посреди каждого из четырех водоемов било по фонтану. Во всех книгах и статьях об истории кладбища непременно приводится цитата 1866 года из газеты «Нью Йорк таймс»: «Мечта всякого нью йоркца — жить на Пятой авеню, гулять в Центральном Парке и упокоиться в Грин Вуде».
Учрежденный в 1838 году, бруклинский парк некрополь уже через несколько лет начал приносить прибыль, что с новыми кладбищами случается редко.
Тактика устроителей была стандартной: сделать пиар за счет «звезд», а там потянется и массовый клиент. Победив в ожесточеннейшей конкурентной борьбе, Грин Вуд добыл самого завидного из тогдашних нью йоркских покойников — губернатора Де Витта Клинтона. Трофей, правда, был не первой свежести — великий человек скончался четвертью века ранее, но гроб извлекли из прежней могилы и с большой помпой перевезли на новое место. Паблисити было на всю страну, и после этого бизнес пошел как по маслу.
Успех был столь велик, что в разных городах страны начали появляться собственные некропарки с тем же названием — «Зеленый Лес».
Кладбище вступило в пору расцвета, можно сказать, стало главным кладбищем страны, и надолго, на целых сто лет — на то самое столетие, в ходе которого, собственно, и сложилась сверхэффективная химическая формула под названием «Соединенные Штаты Америки».
На Грин Вуде присутствуют все ее исходные ингредиенты.
Первой из кладбищенских «звезд», поселившейся здесь еще раньше, чем губернатор Клинтон, стала представительница коренного населения Америки — дочь индейского вождя До Хум Ми, главная звезда великосветского сезона 1843 года. Бедняжка простудилась и умерла, провожаемая в последний путь стуком бубнов и завываниями своих соплеменников. Те хотели увезти покойницу в родные прерии, но владельцы Грин Вуда то ли упросили, то ли подкупили краснокожих, и кладбище обзавелось своей первой знаменитостью. Ее белокаменное надгробье высечено Робертом Лауницем, самым плодовитым из грин вудских скульпторов (и, между прочим, петербуржским уроженцем).
Следующую по хронологии генерацию американцев представляет Уильям Пул (1821 — 1855), потомок первых переселенцев и предводитель ксенофобской партии (а точнее шайки) «Природных американцев». Эта колоритная фигура недавно приобрела всемирную известность благодаря голливудскому блокбастеру «Банды Нью Йорка». Билл Мясник был знаменитым драчуном, искусным метателем ножей и лютым врагом ирландских иммигрантов, за что и получил от одного из них пулю в сердце. Изумляя врачей, богатырь боролся за жизнь целых две недели и испустил дух со словами «Я умираю настоящим американцем».
Вторые переселенцы, которые, в отличие от первых, приплыли в Америку не добровольно, а скованные цепями, в прежние времена могли попасть на чопорный Грин Вуд лишь в порядке исключения, но, на счастье нынешних попечителей, на кладбище имеется таки чрезвычайно политкорректная знаменитость: Сьюзен Смит Мак Кинни Стюард (1846 — 1918), первая чернокожая женщина врач города Нью Йорка.
Главное событие американской истории 19 столетия, Гражданская война, совпало с золотым веком Грин Вуда, украсив его множеством памятников, барельефов и героических эпитафий. Генералы обеих враждующих армий представлены здесь в таком неисчислимом изобилии, что даже образовалась местная достопримечательность: могила Элизабет Хамилтон. Эта дама побывала замужем сразу за двумя видными военачальниками Северной армии и покоится между обоими своими супругами, на одинаковом расстоянии от одного и от другого.
Некрополь напоминает выставку достижений американского хозяйства: то и дело попадаются знакомые имена, которые сегодня ассоциируются уже не с живыми людьми, а с фирменными названиями и брендами. Но на Грин Вуде убеждаешься — все они, внесшие свою лепту в величие Америки, действительно существовали: человек телеграф Морзе, человек тюбик Колгейт, человек пишмашинка Ундервуд, человек пианино Стейнвей, человек ластик Фэйзер, человек безделушка Тиффани.
Еще из каких клише состоит Америка?
Из шоу бизнеса? Спорта? Адвокатуры? Мафии?
Эти классические разновидности Homo Americanus представлены здесь, что называется, в ассортименте. Не стану перечислять всех грин вудских «звезд», довольно будет по одному имени из каждой категории. Писать о таких судьбах хочется крикливым языком газетных заголовков — вроде тех, что сопровождали этих людей при жизни.
Итак, шоу бизнес:

Женщина — которую преследовали несчастья

Кейт Клакстон (1852 1924) была известнейшей актрисой своей эпохи, американской Ермоловой. Ее личная жизнь являла собой сплошную череду потрясений: сын покончил с собой, муж втайне от нее женился на другой актрисе, но репутацию женщины, навлекающей беду, Кейт заработала еще прежде того, в ранней молодости. Она была на сцене Бруклинского театра, когда там начался ужасный пожар, унесший 278 жизней. Сама актриса спаслась чудом, сильно обгорев и едва не повредившись рассудком. Вскоре после этого сгорела гостиница, в которой она остановилась во время гастролей, — и с тех пор суеверные и малодушные зрители стали избегать спектаклей с ее участием.

Спортсмены:

Сорвал резьбу

Первая звезда бейсбола Джим Крейтон (1841 — 1862) был известен как «человек винт».
Это он изобрел крученую подачу, а, отбивая мяч, «завинчивался» таким невообразимым образом, что все только диву давались. Однажды в момент удара раздался странный треск, словно лопнул ремень. Мяч был отбит на славу, Джим обежал полный круг по площадке — и вдруг упал замертво: оказалось, что он порвал себе мочевой пузырь.

Адвокаты:

Роковая случайность

Америка — страна, которую создали (и, должно быть, когда нибудь погубят) адвокаты. Это их безраздельная вотчина. На Грин Вуде похоронен великий и ужасный Уильям Хоу (1821 1900), виртуознейший из судебно процессуальных краснобаев и крючкотворов. Он специализировался на «особо тяжких», причем состоял на постоянном жаловании у нью йоркских воров и грабителей. За свою адвокатскую карьеру Уильяму довелось защищать 650 убийц. Его выступления были выстроены по всем правилам драматического искусства, особенно удавались мэтру скупые мужские слезы. Шедевром его ораторского искусства была речь, убедившая присяжных, что обвиняемая произвела шесть выстрелов подряд «по чистейшей случайности».

Гангстеры:

Бриться нужно дома

Итальянец с нежной фамилией Анастасия (1903 1957) был боссом знаменитого синдиката «Мёрдер инкорпорэйтед», бравшего заказы на убийства и выполнившего в общей сложности около 500 «контрактов». При этом за свою долгую карьеру Альберто Анастасия попался с поличным только однажды. Полтора года просидел в камере смертников, но потом адвокаты добились пересмотра дела, и во время повторного процесса обнаружилось, что четверо ключевых свидетелей обвинения пропали без вести… Погубила Анастасию привычка бриться в парикмахерской. Именно там, в кресле, с намыленной физиономией, его и изрешетили киллеры, подосланные коварным Вито Дженовезе.

При всей причудливости своих биографий эти четверо гринвудцев безусловно относятся к разряду «типичных представителей». Однако среди обитателей кладбища есть такие, чья судьба поражает воображение, потому что такого просто не бывает.
Больше всего мне хотелось посмотреть на могилу самой знаменитой (вернее, самой скандальной) женщины 19 века Лолы Монтес (1821 — 1861). Я знал расположение участка и номер могилы, но так ее и не нашел. Это меня не очень удивило — в глубине души я подозревал, что никакой Лолы на самом деле не было, что ее выдумали газетчики и беллетристы. Недолгая жизнь этой хрестоматийной femme fatale слишком театральна, в ней слишком много роковых любовей и великих любовников, невероятных взлетов и сокрушительных падений. В самом деле, возможно ли, чтобы обыкновенная ирландская девчонка за несколько лет успела побывать возлюбленной Листа, Бальзака, Дюма отца, Николая Первого, звездой эротического танца, фавориткой баварского короля Людвига (и правительницей его страны), баронессой и графиней, спириткой, причиной одной революции, нескольких судебных процессов и множества дуэлей? Она курила сигары, разгуливала с белым попугаем на плече, с легкостью меняла страны, континенты и подданства. Ее любимой присказкой было: «Когда Лола чего то хочет, она идет и берет». Ее скандальная карьера закончилась к тридцати годам. Она была вынуждена покинуть Старый Свет, в Новом не преуспела и умерла, всеми покинутая, едва достигнув сорока. Неудивительно, что я не нашел ее могилы. Как выяснилось потом, на камне значится не эффектное «Лола Монтес» и не аристократичное «графиня фон Ландсфельдт», а заурядное имя, с которым женщина вамп появилась на свет: Элиза Джилберт.
Еще одна загадка Грин Вуда, будоражившая воображение современников, — Молли Фэнчер (1846 — 1916). В двадцать лет, после несчастного случая, который теперь отнесли бы к категории ДТП, она оказалась полностью парализованной и впала в кому. Последующие полвека, до самой смерти, провела в постели, без сознания, но при этом шепотом отвечала на вопросы. Она видела, что происходит за стенами ее комнаты, могла прочесть запечатанное письмо, предсказывала пожары и прочие несчастья. Одни называли ее шарлатан кой, другие говорили, что мисс Фэнчер повисла между миром живых и миром мертвых и поэтому ей открыто больше, чем обычным людям. Мне больше нравится вторая гипотеза.

Femme fatale, у которой все в прошлом

Как всякое почтенное кладбище, Грин Вуд хранит в своих анналах некоторое количество душераздирающих историй на тему «Любовь и Смерть». В трагедиях этого рода содержится некий консервант, делающий их неподвластными времени. Драма оборванной любви одинаково волнует и современников, и потомков. Может быть, оттого что всё истинно печальное красиво?
Бедный Теодор Рузвельт. 14 февраля 1884 года на него обрушился страшный удар. В один и тот же день по трагическому стечению обстоятельств он лишился сначала жены, а через несколько часов и матери. «Свет погас. Моя жизнь кончена», — написал он в дневнике. Так, собственно, и произошло. Впоследствии Рузвельт стал полицейским, солдатом, министром, самым молодым в истории США президентом, но он никогда больше не произносил имени своей первой жены, потому что она осталась в прежней, закончившейся жизни.
Самая известная из грин вудских любовных трагедий не по американски романтична. К готическому монументу Шарлотты Канда (1828 — 1845) водят экскурсии и сегодня, а в 19 веке сюда устраивались настоящие паломничества. Дочь бывшего наполеоновского офицера погибла в день своего 17 летия: понесли лошади, испугавшиеся грома, карета перевернулась. Безутешный отец потратил целое состояние на памятник. Роковое число 17, погубившее девушку, присутствует повсюду: высота обелиска 17 футов, склеп под ним 17 футовой глубины, на каменном щите 17 роз. А чуть поодаль, на неосвященной земле, стоит скромное надгробие жениха Шарлотты — Шарля, застрелившегося ровно год спустя в ее доме. История красивая, но какая то не американская. Она больше подошла бы парижскому Пер Лашез. Что поделаешь — французы.
Лично на меня куда более сильное впечатление произвел наивный барельеф на памятнике Джейн Гриффит (1819 — 1857). Ничего романтичного: обычная женщина, умерла от сердечного приступа. Скульптор запечатлел миг ее расставания с мужем. Они прощаются на ступеньках своего уютного дома. Он уезжает по каким то обыденным делам (в углу изображен ожидающий омнибус), Джейн вышла его проводить. Я перевидал много скорбящих ангелов и трогательных эпитафий, но не знаю ничего пронзительней этого памятника безвозвратно ушедшему счастью.

Барельеф с памятника Джейн Гриффит

Кладбище есть кладбище, место скорби, сколько его ни драпируй кущами и дубравами. Крепкие же были нервы у пикникующих, если соседство с надгробием Джейн Гриффит не портило им аппетита. А впрочем, ньюйоркцев 19 столетия не пугала и собственная могила. Богатый человек Уильям Ниблоу (1789 — 1875) выстроил себе мавзолей еще при жизни, разбил вокруг него сад, вырыл пруд, развел там карпов и много лет подряд устраивал у места своего будущего упокоения званые гарден парти. И это было не чудачество, а довольно распространенная практика. Некий капитан Корреджа (1826 — 1910) поставил себе на заранее купленной могиле памятник из каррарского мрамора: будущий покойник изображен в полный рост, в фуражке, с секстантом в руке. Скульптура была изготовлена за полвека до кончины моряка, так что к моменту похорон успела покрыться благородной патиной.
Именно таковы настоящие грин вудские захоронения: добротные, оплаченные не в момент необходимости, а заранее, по спеццене — этакие выгодные инвестиции в будущее. На кладбище, разумеется, есть и клиенты Внезапной Смерти — жертвы войн, катастроф, несчастных случаев и преступлений, но явное первенство не за бурной, а за спокойной смертью, не за розой или обрубленной колонной, а за колосом, отходящим ко снопу.

В грин вудских закромах

Грин Вуд — территория запланированной смерти, первая ласточка пресловутого positive thinking, того самого американского оптимизма, который так раздражает иностранцев. Для жителей Нового Света очень важно, чтобы у них всё было тип топ — даже если дело принимает скверный оборот. Эта экзистенциальная установка зафиксирована и на уровне идиоматики. Сколько раз мы видели в голливудских фильмах, как один герой наклоняется над другим (а тот весь израненный переломанный) и спрашивает: «Are you okay?» — хотя слепому видно, что тот никак не может быть okay, и по нашему следовало бы запричитать: «Господи, какой ужас! Что они, гады, с тобой сделали!» Но первый не станет причитать, а второй мужественно ответит: «I'm fine». Потому что оба настоящие американцы, оба мыслят позитивно. Кого то, знаю, от этой позитивности с души воротит, а мне, пожалуй, она нравится. Не ныть, не давить на жалость, не навязывать другим свои проблемы. Чем плохо? Пожалуй, даже красиво. I'm fine, говорит умирающий герой — и мы его теряем.
Оптимисты позапрошлого века, гулявшие и устраивавшие пикники среди гробов, были носителями истинно американского пионерского духа. Они пробовали освоить владения Смерти точно так же, как осваивали просторы Дикого Запада: построить там удобные дороги и дома, сделать мертвую пустыню пригодной и даже удобной для обитания. Эти принципиальные позитивисты пытались цивилизовать не только свой мир, но и негативистские владения Смерти. Чего нам Ее бояться, будто спрашивают пышные мавзолеи и умеренные памятники. Мы честно жили, честно работали и вправе рассчитывать на подобающее воздаяние. Не может быть, чтобы Будущая Жизнь нас разочаровала, это была бы unfair play.
Ар ю о'кэй? — спрашивает через воды Ист Ривера силуэт Манхэттена, небоскребы которого, потеряв двух своих товарищей, сомкнулись плечо к плечу, так что у них теперь всё снова в полном порядке.
Ай'м файн, отвечает кладбище Грин Вуд. Всё будет олл раит.

UNLESS

Актуально всё это началось еще в пятницу вечером. Миш сказал своей жене:
— Дарлинг, я сделал аппойнтмент на завтра. Ну, ты знаешь. В Грин Вуде. Я тебе говорил.
Дороти спорить не стала, лишь немножко поморщилась. Для современной женщины она имела сорт странного предубеждения против всего, что касалось послежизни и ее обустройства.
— Как хочешь, Миш, это твое решение, — сказала Дороти, и только.
Вообще то его имя было Миша, а коллеги и знакомые звали его Майком, но однажды, еще в первый год супружеской жизни, Дороти услышала, как клиент говорит: «Mish, пи cho ty kak etot. Za shtoya te, Mish, babki plachu…» Слов, конечно, не поняла, но обращение ей понравилось. Так он у себя в семье и превратился из Миши в Миша.
Он был абсолютно счастливый человек, каких в Америке, согласно опросам паблик опинион, насчитывается тридцать восемь процентов плюс сорок четыре процента просто счастливых. Но в случае Миша это была не дань национальному оптимизму. Он был действительно очень счастлив. Верный признак настоящего счастья, это когда у тебя всерьез портится настроение из за плохой погоды. Или едешь в своей машине, и вдруг зазвонил мобайл, а ты забыл его вынуть из кармана своего пиджака, и вот извиваешься в сейфити белтс, а на тебе сверху еще плащ, а мобайл звонит звонит, и вдруг перестал, и ты из за этой ерунды наполняешься раздражительностью часа на два. Потому что ничего хуже скверной погоды и пропущенного звонка в твоей жизни не случается.
Именно так существовал Миш.
Родители увезли его из Ленинграда в Америку, когда он был в самом правильном возрасте: русский язык уже не забудет, а английский освоит, как родной, так что Миш получился полностью билингвальный. Окончил law school — не из шикарных, но для его специализации Гарвард и не требовался.
У себя в фирме Миш был высококвалифицированным специалистом очень узкого профиля. Он добывал зеленые карты для граждан СНГ. Никаких тяжелых случаев, никаких беженцев и нелегальных нарушителей границы — только обеспеченные джентльмены, которые желают обезопаситься на случай неприятностей у себя на родине или иметь второй дом в Калифорнии либо во Флориде. Клиенты Миша жили в Москве, Киеве или каком нибудь Ханты Мансийске, в Нью Йорке появлялись часто, но ненадолго и, когда заезжали, останавливались в лучших номерах очень дорогих гостиниц. Услуги лойера оплачивали не торгуясь и давали хороший бонус за срочность.
Все коллеги, в том числе выпускники Гарварда, завидовали Мишу. Миш был на отличном счету у начальства и зарабатывал на семьдесят пять процентов больше среднего дохода, нормального для юриста такого возраста и бэкграунда — и это без необходимости погружаться в чужие жизненные драмы, без клиентского вампиризма и каких либо процессуальных сложностей.
У Миша был отличный дом в Нью Джерси, на берегу Хадсона, уже почти выплаченный, удачная жена Дороти и славный сынишка с русско американским именем Колин. Через два года планировалось завести и дочку, но не рожать, а удочерить, потому что появление Колина обошлось слишком дорого для физической формы Дороти. Супруги пока не договорились, где именно взять ребенка. Жена предпочитала Гаити, там можно найти милую цветную девчушечку, не совсем черную, а цвета кофе со сливками. Это современно и вообще правильно, со всех точек зрения. Миш не спорил, что это современно и правильно, но ему хотелось белобрысенькую. Один московский клиент обещал посодействовать с удочерением, provernut bez volynki, но жене Миш об этом пока не рассказывал, приберегал козырь в рукаве до решающего разговора.
Миш верил, что жизнь нужно планировать. И в своем нынешнем, по современным понятиям, совсем еще молодом возрасте распланировал собственное будущее во всех подробностях, даже до составления сорта хронологической таблицы.
Выглядела таблица так:
В 2006 году удочерить малютку 10 12 месяцев от роду. Это будет идеальная разница в возрасте с Колином, так утверждают специалисты. Тогда старший брат будет не обижать сестренку, а защищать ее, что полезно для обоих детей.
В 2008 будет сполна выплачен дом, а это значит, что уже можно брать мортгидж на пентхаус где нибудь на восточных 70 х с видом на Сентрал парк.
В 2010 окончательно переселиться на Манхэттен, а дом в Нью Джерси перевести в разряд кантри хауса.
Примерно в 2015 Миша должны сделать младшим партнером в фирме.
В 2020 — старшим, а если не сделают, то он откроет собственную фирму.
В 2024 — досрочно расплатиться за пентхаус, продать недвижимость в Нью Джерси (которая, по расчетам Миша, к тому времени вырастет в реальных ценах на 300 350 процентов) и начать присматривать хороший истейт для жизни после ритайрмента. На море. Может быть, в Европе, если она к тому времени окончательно не испортится. Или в Новой Зеландии — аналитики считают, что во второй четверти 21 века именно там будет правильное место для жизни на покое.
На 2035 год Миш запланировал ритайрмент. Чтобы еще осталось сил и здоровья пожить в свое удовольствие на своем истейте, попутешествовать, поиграть в гольф.
Единственное, что не поддавалось точному прогнозированию, — момент перехода в мир иной. Предположительно это должно было случиться где то не ранее 2045 года и вряд ли позднее 2060 го. Событие, без сомнения, печальное, но неизбежное, а значит, и к нему лучше было подготовиться заранее. Миш изучил рынок и пришел к заключению, что оптимальный вариант — кладбище Грин Вуд, которое сейчас несколько вышло из моды, но к середине столетия почти наверняка снова станет самым горячим местом для обретения последнего пристанища. Можно не сомневаться, что земля там будет на вес золота, а сейчас участок под фамильный склеп можно взять всего за 4999 долларов.
В общем, если изложить длинную историю коротко, в субботу с утра Миш сел за руль своего новенького кабриолета «би эм дабльк» и покатил через Верадзано бридж в Бруклин.
Переговоры с мэнеджером прошли отлично, Мишу удалось получить хорошую скидку и опшн на выбор любого из трех вакантных участков, находящихся внутри согласованного денежного диапазона. Мэнеджер советовал брать землю в 49 м дистрикте, где недавно провели ландшафтную реновацию и высадили восемьдесят вязов — через пятьдесят лет они как раз войдут в хороший возраст. Но Миш привык делать свои выборы сам, без подсказок, и поехал смотреть. От провожатого отказался, взял схему кладбища.
18 й дистрикт, ближе всего расположенный к воротам, ему не понравился. Зато 49 й сразу пришелся по душе. Миш уже решил, что возьмет эту недвижимость, но по природной обстоятельности или, если употребить забавную идиому из русского языка, dlya ochistki sovesti, все же поехал и на отдаленный 26 й.
Медленно катил на своем кабриолете по аллеям, сверялся по карте. Вокруг не было ни души. Небо потемнело, дохнуло сыростью, и сверху засочился дождик С каждой секундой он становился сильнее. Пока «би эм даблью» поднимал свою крышу, капли забрызгали Мишу очки и намочили волосы, отчего настроение у баловня судьбы сразу испортилось.
Вдруг, совсем близко от дорожки, он увидел женщину. Стройную, в элегантном брючном костюме, в шляпке с вуалью. Не обращая внимания на дождь, она стояла у одного из надгробий. Потом грациозно наклонилась, и стало видно, что в руке она имеет букет лиловых цветов, названия которых Миш не знал, потому что совсем не обладал знанием ботаники.
Женщина отделила от букета один цветок, бережно положила на могилу, распрямилась и вышла на аллею.
Тут как раз с ней поравнялся Миш на своем прикрывшемся от дождя кабриолете.
Как того требовали правила приветливости, Миш притормозил и сказал:
— Вы промокнете насквозь. Садитесь, я подвезу вас. Мне нужно на 26 й дистрикт, а потом я подброшу вас до ворот.
— На 26 й? — переспросила она. — А мне на 25 й, это рядом. Высадите меня там, а к воротам мне не нужно.
У нее был легкий акцент, но сразу не определишь, какой именно. В Нью Йорке столько всяких акцентов. Такого, с придыханием и вспархивающей в конце фразы интонацией, Мишу слышать не доводилось.
Поехали. По правилам приветливости, женщине следовало бы щебетать без умолку, благодаря Миша за его консидерацию, но женщина молчала. Миш искоса посмотрел на нее. Стильная штучка. Из тех, кто много о себе понимает. Нью Йорк полон представительниц этого биологического вида. Привыкла, что мужчины на нее пялятся. Но Миш уже миновал возраст сексуальной экспансии, никто кроме Дороти ему был не нужен. Он стал смотреть вперед, на дорогу.
Однако ехать и молчать было странно.
— Я видел, вы были около могилы… — полувопросительно сказал он, чтобы, если ей не хочется отвечать, она могла просто кивнуть.
Ее ответ был полнее, чем он ожидал:
— Да, там похоронен человек, которого я любила.
Сказано это было спокойным, даже рассеянным тоном. Миш снова скосил взгляд. Женщина сидела полуотвернувшись, смотрела в окно.
— У меня здесь много дорогих людей, — продолжила она и вздохнула — печально, но не так чтобы очень. Так говорят о тех, кто умер давно, и скорбь успела притупиться. — Я навещаю их каждый день.
Надо же, каждый день, подумал Миш. Это объясняет, почему она положила только один цветок, иначе, как говорила покойная бабушка, deneg ne napasyosbsya.
Раздался металлический щелчок — это женщина зажгла тонкую сигарку с золотым ободком.
— Простите, — быстро сказал Миш. — Но моя жена и сын не любят, когда в машине пахнет табаком. Я вынужден просить вас…
Он опустил стекло с ее стороны.
Но женщина не выбросила сигару, а, наоборот, выпустила струйку пряного дыма и повернула свою голову к Мишу. Ее глаза через вуаль насмешливо блеснули.
— А если я за это заплачу? — засмеялась она. — Не деньгами. Я погадаю вам по ладони.
И сделала довольно странную вещь — не дожидаясь разрешения, сняла с руля его правую руку. Пальцы у нее были очень горячие, это ощущалось даже через перчатку.
Выдернуть руку было бы невежливо, поэтому Миш делать этого не стал. К тому же, быть откровенным, он растерялся — несанкционированный телесный контакт в его кругу был редкостью.
— Вы проживете еще сорок девять лет… Да, сорок девять… — Женщина говорила медленно, время от времени потягивая сигару. Странно только, что смотрела она при этом не на ладонь Миша, а ему в глаза.
Он кивнул — эта цифра примерно совпадала с его собственными прогнозами.
— Похоронят вас в Грин Вуде…
Он снова кивнул. Эта дедукция его не впечатлила. Если встречаешь человека на кладбище, резонно предположить, что у него здесь семейный участок или что то этого сорта. Во всяком случае, это догадка хорошей вероятности.
— …На 49 м участке, моем самом любимом, — сказала женщина, и Миш был вынужден схватиться за руль обеими руками — машину дернуло в сторону, такая с ним произошла непроизвольная реакция.
— Откуда вы знаете?! — воскликнул он.
Она снова взяла его ладонь и теперь взглянула на нее.
— Здесь так написано… Да, на 49 м, никаких сомнений. И что через 49 лет, тоже несомненно… Unless… — Тут она встрепенулась и огляделась вокруг. — Ах, это 25 й! Остановите!
Миш рефлекторно нажал на тормоз, и она вышла. Не попрощалась, не поблагодарила. Шла к отдельно стоящему мраморному обелиску, на ходу отделяя от своего букета цветок.
— Что unless? — спросил Миш, высунувшись из машины, но не очень громко, потому что на кладбище громко говорить не полагается.
Она не услышала.
Тогда он пожал плечами и поехал дальше.
Дождь закончился. В салоне пахло сигарой и лиловыми цветами — запах был приятный, но какой то нервный.
Как и следовало ожидать, вариант на 26 м оказался дрянь, с 49 м не сравнить, поэтому Миш вернулся в контору и подписал предварительный контракт.
Вернувшись домой, сообщил жене — та кивнула и заговорила о другом.
А в воскресенье утром, неожиданно для самого себя, Миш сказал:
— Знаешь, Дороти, я думаю, я съезжу туда еще раз, посмотрю. — И пошутил. — Как никак нам с тобой там бичевать до Судного Дня, а это сверхдолгосрочный инвестмент.
Выехав на вчерашнюю аллею, сбавил скорость до пяти миль. Вертел головой, высматривая свою вчерашнюю спутницу. Сделал один круг, второй. Уже решил было, что ее слова о каждодневном посещении кладбища были преувеличением, но тут заметил знакомый тонкий силуэт: шляпка с вуалью, брючный костюм — не такой, как вчера, но не менее элегантный. Сегодня женщина была с бархатным, расшитым блестками саком.
Она стояла возле узкого памятника, опустив голову. На звук остановившейся машины не обернулась.
Миш вышел, приблизился.
Памятник был необычный — ни имени усопшего, ни дат. На темно красном мраморе лишь изображение игральной кости, повернутой шестеркой, причем пять точек черные и лишь одна белая.
Миш был так удивлен дизайном обелиска, что спросил не о том, о чем собирался:
— Кто это?
(А хотел спросить: «Что означало ваше вчерашнее unless?» Затем и на кладбище приехал.)
Женщина обернулась. Не показала никаких признаков удивления.
— О, это был блистательный мужчина. Я его очень любила. Настоящий, природный донжуан.
— Он был гэмблер? — Миш смотрел на игральную кость. — Отчего он умер?
— Отравился десертом.
Миш не понял смысла ответа. Вероятно, это было иносказание или черный юмор. На всякий случай сказал:
— Упокой Господь его душу.
— Сомневаюсь, что эта душа упокоилась, — задумчиво сказала женщина. — Тот, кто живет на свете ради того, чтобы разбивать сердца, не обретает покоя. Эта страсть сильнее смерти. О, это был истинный мастер, просто я оказалась ему не по зубам. — И прибавила. — Вот бы встретить его вновь…
От мечтательности, прозвучавшей в ее голосе, Миш испытал нечто похожее на ревность — эмоцию, которой не испытывал со времен хай скула.
— На 13 ый, к пруду, — сказала женщина, без приглашения садясь в машину.
Ее повелительный тон был странен. Еще удивительней, что Миш безропотно повиновался.
Аллея поднялась на холм. Из за верхушек деревьев вылезла щетина Манхэттена.
— Вы живете в одном из тех высоких домов? — спросила женщина.
— Нет, но я работаю в одном из них. Мой офис на 41 м этаже.
— А балкон там есть?
— Для курящих. Иногда я выхожу туда, чтобы посмотреть сверху на город.
— И вам ни разу не хотелось взять и просто так, безо всякой причины, перемахнуть через перила?
— Боже, ради чего?! — поразился Миш.
Она посмотрела на него, немножко наклонив голову:
— Всем мужчинам, если они мужчины, иногда этого хочется. И вам тоже хотелось, я это вижу. Иначе я не села бы к вам в машину.
Он пожал плечами, не желая продолжать такой бессмысленный разговор. И вдруг вспомнил. Это было три года назад, еще до рождения Колина. Они с Дороти устроили себе праздник — купили трехдневный круиз по Карибскому морю. Жена была в ванной, прихорашивалась перед ужином. Миш стоял на терраске, смотрел на золотистое предзакатное море. Всё было отлично. Но внезапно он посмотрел вниз и до боли в суставах вцепился в перила — так ему захотелось перекинуть через них свое тело, пролететь по воздуху с двенадцатой палубы, а потом плашмя удариться о воду. Не то чтобы захотелось, а представилось, как он это сделает. Дороти выйдет из ванной, а его нет. Подумает, что он на палубе. Но его не будет на палубе. Его вообще больше нигде не будет. И его исчезновение для всех останется загадкой. Навсегда. Такая возникла у Миша дикая фантазия под воздействием морского воздуха и двух послеобеденных коктейлей.
Но откуда об этом могла знать женщина в вуали? Он и сам то про свой мимолетный суицидальный импульс давным давно забыл.
— Здесь. Остановите, — велела она.
Могила была совсем старая, со стершимися буквами и съехавшим набок крестом. Лет сто ей было, а то и больше.
Не выдержав, Миш спросил:
— А тут то у вас кто?
— Славный юноша. Я его очень любила. Он вызвал на дуэль одного бретера, который неуважительно обо мне отозвался. Бедный мальчик совсем не умел стрелять. Лучше бы вместо него на поединок пошла я. Я попадаю в серебряный доллар с двадцати шагов.
И положила на камень лиловый цветок.
Только теперь в голове у Миша наконец рассвело: это же ментально расстроенная женщина, никаких сомнений на этот счет. А он то, дурак, ushi razvesil.
— Извините, — сказал Миш, пятясь, — но мне пора.
И пошел к своему «би эм даблью», что в данной ситуации было единственно правильным выбором.
Тогда она спросила:
— Как, разве вы не хотите узнать, что означает unless?
Миш сделал три ошибки. Во первых, заметно вздрогнул (ну, это еще ладно); во вторых, остановился (большая ошибка!); в третьих, обернулся (и это уже была ошибка непоправимая!).
Потому что он не только обернулся, но еще и взглянул на женщину, а как раз в это мгновение из за облаков выглянуло солнце, и черные волосы ненормальной полыхнули золотым отливом, глаза замерцали под вуалью, губы влажно заблестели.
С дерева, полоща крыльями, слетел пестрый попугай и сел женщине на плечо. Увидев это, Миш сначала подумал, что тоже сошел с ума, но сразу же вспомнил, как читал в газете про грин вудских попугаев. Что то про случайно открывшуюся клетку с пернатыми из Южной Америки.
Солнце совсем вышло из за облака и стало светить ему прямо в глаза, так что Миш был вынужден зажмуриться. Он теперь не видел женщину с попугаем на плече, но зато явственно, как на дисплее, увидел свое замечательное, идеально спланированное будущее: пентхаус с окном во всю стену; покачивающуюся на волнах собственную яхту; поле для гольфа; полумрак финального альцгеймерного десятилетия, неизбежного при крепком (благодаря холестериносвободной диете) сердце. И так ему сделалось тошно, что впору антидепрессантную пилюлю принимать или, как говорила бабушка, hot v omul golovoi.
Женщина кивнула:
— Именно так всё и будет. А через сорок девять лет сюда, в Грин Вуд. Unless… Если только вы сейчас не сделаете шаг мне навстречу. Один шаг.
Следует признать: она не протянула ему руки, не улыбнулась зазывно — о нет. Просто стояла и выжидающе смотрела.
Миш сделал этот шаг сам.
Она то ли спросила, то ли подсказала:
— Вы, должно быть, хотите меня поцеловать? И он понял, что да, да, именно этого он хочет больше всего на свете.
— Мой поцелуи нужно заслужить.
Она достала из сака револьвер — никелированный и украшенный инкрустацией, но с широким, страшным стволом. Сразу было видно, что это не дамская игрушка, а орудие смерти.
Испугаться Миш не успел, потому что женщина сразу повернула оружие рукояткой вперед. Откинула барабан, и стало видно, что там только один патрон, остальные пять гнезд пусты. Защелкнула обратно, покрутила, приставила к виску. Попугай потрогал клювом сверкающее дуло.
— Цена поцелуя, — сказала женщина, протягивая револьвер Мишу. — Без этого никак. Я должна убедиться, что вы не трус.
How kitschy, мелькнуло у него в голове. Русскорожденный адвокат играет в русскую рулетку. Да и что такое поцелуй? Сокращение губных мышц, сопровождаемое усиленной работой слюнных желез и приливом крови в область гениталий. Ради этакого пустяка рисковать жизнью?
Женщина умела читать мысли, это наверняка. Она сказала:
— О, вы не знаете, что такое настоящий поцелуй.
Облизнула губы кончиком языка, и они внезапно заалели так, что больно смотреть.

— Смотрите, это сущая ерунда.
Она приставила ствол к своему виску и, прежде чем Миш успел схватить ее за руку, спустила курок.
Раздался звонкий, не неприятный щелчок.
Попугай вспорхнул с ее плеча, перелетел на ветку.
Женщина улыбалась, глядя на Миша.
Что за ад, ударило ему в голову, пять шансов против одного. Да и вообще, можно держать пари, что револьвер бутафорский.
Он выхватил у нее оружие, крутанул барабан и скорее, пока не включились рациональные регуляторы, нажал на спуск.
— Браво, — сказала женщина. — Даже не закрыл глаз. Обычно зажмуриваются.
Последовал поцелуй — если это можно было назвать поцелуем. Миш не имел идеи, что поцелуи бывают такими. Мир будто перевернулся, причем в буквальном смысле: зеленая трава и кресты вдруг оказались у Миша над головой, а небо внизу, и он стоял прямо на облаке, и оно пружинило под ногами.
Пока он приходил в себя — хватал губами воздух, хлопал глазами и так далее, женщина ловко подкрасила губы.
— Это был аперитив, — объявила она, спрятав зеркальце. — Дальше следует закуска. Цена двойная. — Пальцы с пурпурным лаком на ногтях ловко вставили в гнездо один патрон, второй. — Не угодно ли? — Женщина снова протягивала револьвер. — Потом я предложу вам суп. Цена — три патрона, но обещаю, что ничего вкуснее вы не пробовали. Затем горячее. М м м! — Она закатила глаза. Перешла на жаркий шепот. — И под конец самое дорогое блюдо, но и самое вкусное — десерт. Пять патронов. Что вы так побледнели? Вам нечего бояться, ведь вы всегда можете остановиться, не закончив трапезы.
Миша хоронили в закрытом гробу. Как косметолог из похоронной гостиной ни старался, невозможно придать благопристойный вид человеку, который снес себе пулей полчерепа. Несмотря на скандальность смерти (а может быть, именно благодаря ей) людей собралось много.
— Ничего не понимаю, — сказал президент юридической компании, пожимая руку вдове, на лице у которой закоченела (вероятно, теперь уже до конца жизни) растерянная полуулыбка. — Не было никаких резонов, абсолютно никаких… Экспертиза установила, что перед выстрелом он вертел барабан револьвера. Из шести гнезд пустым было только одно. Даже для русской рулетки это чересчур.
Похороны были солидные. Один бывший клиент покойного даже прислал самолетом из Нефтеюганска саженец сибирской сосны. Вязы на 49 м участке пока были совсем маленькие — когда еще вырастут, а северная сосна в бруклинском климате вымахает быстро.
По трогательному русскому обычаю каждый бросил на крышку гроба по пригоршне сеянного белого песка, заготовленного кладбищенским мэ неджментом в специальных серебряных ведрах.
Последней к яме подошла женщина в черной вуали. Никто из присутствующих ее не знал, но некоторые из мужчин давно уже не сводили с нее глаз.
Женщина кинула на горку белого песка горсть черной земли и положила к краю могилы лиловую фиалку.


ЕВРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ НА МАСЛИЧНОЙ ГОРЕ
(ИЕРУСАЛИМ)
УМЕР ШМУМЕР, или
НЕСТРАШНАЯ СМЕРТЬ


Не странно ли: когда книжка уже подошла к концу, только только начинаешь понимать, зачем тебе понадобилось писать про кладбища и мертвецов. То есть, раньше чувствовал, что нужно, но не понимал, зачем — просто тянуло, и всё. А в некий солнечный день, стоя на невысокой горе и глядя на увенчанный мусульманским золотом еврейский город, вдруг наморщишь лоб, да и сообразишь, что к чему.
Собственно, не Бог весть какая неожиданность: оказывается, ты рыскал по старым кладбищам, потому что достиг возраста, когда хочется разобраться в природе смерти. Нет, не совсем так. В природе таинства разобраться нельзя, на то оно и таинство, чтобы не иметь никакой природы. Вернее будет сказать: тебе хотелось понять, что такое страх смерти. И, может быть, благодаря этому раз и навсегда от него избавиться. Или, по крайней мере, получить надежду на то, что это в принципе возможно. Примерно так.
Но по порядку.
Стало быть, стоишь на западном склоне Масличной горы, обращенном к Храмовому холму. Город Иерусалим притягивает взгляд, и рассматривать кладбище, ради которого тащился за тридевять земель, совсем не хочется. Кладбище тебе сильно не нравится. Оно и не предназначено для того, чтобы нравиться. Смотреть тут не на что, трудно представить себе зрелище более унылое и безжизненное, чем эта сухая земля, кучи мусора и плоские камни.

Вид с Масличной горы на Иерусалим

Однако не уходишь, потому что обидно — слишком уж долго сюда добирался. И еще потому, что начинаешь чувствовать: в этом прахе и соре есть некий message, адресованный персонально тебе. Какое то время пытаешься его расшифровать. Прикидываешь: чем то похоже на Сад камней в киотоском храме Рёандзи, где, как ни сядь, четырнадцать камней видно, а пятнадцатый всё время оказывается в мертвой зоне. Так в чем же здесь, как говорится, «фишка»? В непостижимости Небытия? Может быть, в самом словосочетании «мертвая зона»?
Нет, кажется, не то.
Еще немножко поумничаешь, потом забываешь про message и просто смотришь по сторонам, вспоминая всё, что прочитал перед поездкой об этом кладбище. И тогда, через какое то время, перестаешь думать о прошлом и начинаешь думать о будущем.
Конечно, не сразу, не сразу.
Итак.
По концентрации священных мест Масличная гора может поспорить с расположенной напротив Храмовой. Христиане чтут ее из за Гефсиманского сада, из за гробницы Девы Марии, а более всего из за того, что с вершины этого холма Иисус вознесся на небеса. Для иудеев вышеперечисленные святыни ничего не значат, но зато здесь, над Иосафатовой долиной, расположены гробницы пророков и главное иудейское кладбище, лечь в землю которого мечтает всякий благочестивый еврей.
Древнейшая часть самого знаменитого в мире некрополя внизу, в расщелине, где протекает неубедительная речка Кедрон (я ее вовсе не видел — говорят, она то появляется, то исчезает). Там выстроены в шеренгу каменные мавзолеи, каждый из которых имеет своего мифического обитателя и называется соответствующим образом.

Гробница Авессалома

Вот наиболее прославленные из них.

В гробнице с конической крышей якобы погребен царевич Авессалом, отличавшийся такой замечательной волосатостью, что состригал в год растительности на «двести сиклей весу царского». И восстал Авессалом на отца своего царя Давида, и был разбит в сражении, и погиб, зацепившись своей уникальной куафюрой за сук. В путеводителе написано, что в прежние времена еврейские и арабские жители Иерусалима в осуждение непочтительного сына бросали внутрь склепа камни, но бездонная могила никогда не наполнялась.
Тут, собственно, всё неправда. В Библии сказано: «И взяли Авессалома, и бросили его в лесу в глубокую яму, и наметали над ним огромную кучу камней». Усыпальница находится отнюдь не в лесу и, подобно остальным мавзолеям, явно построена в более позднюю эпоху, так что царевич здесь погребен быть не может. И камней евреи туда тоже не бросали — эти древние гробницы использовались сефардской общиной для торжественного захоронения истрепавшихся священных книг.
Однако в Палестине нельзя быть слишком дотошным и придирчивым к традиционным повериям, иначе рискуешь остаться вовсе без святынь. Христианская сакральная топография выдумана по большей части в ранневизантийский период, еврейская — на несколько веков ранее. Но в конце концов, так ли уж важно, в каком именно месте находились Голгофа и Гефсимания, да кто где похоронен? Главное, что многие поколения верили в подлинность этих атрибутов Божественной Истории, а искренняя вера, если ее очень много и она длится столько веков, имеет свойство не только аккумулировать духовную энергию, но и обретать материальность.
Например, смотришь на красноватые пятна, которыми испещрены стены кубообразной гробницы пророка Захарии, и веришь, что это в самом деле засохшая кровь иерусалимских жителей, истребленных вавилонянами, потому что совестно подвергать сомнению легенду, которой две тысячи лет. Нечестивый Иоас, царь иудейский, велел побить пророка камнями, но в час своей гибели Захария предвестил соотечественникам грозное возмездие, которое в положенный срок и свершилось.
Разумеется, никакой Захария в гробнице своего имени не похоронен, как и царь Иосафат в соседней гробнице Иосафата. Все эти прозвания возникли относительно недавно, в средние века. Ради кого возводились мавзолеи, неизвестно. Доподлинно установленным можно считать лишь происхождение гробницы Иакова, над дорическими колоннами которой в середине 19 века разобрали полустершуюся надпись, которая гласила, что склеп принадлежит священническому роду Хезир.
Я приезжал на кладбище дважды, с полугодовым интервалом. В первый раз передвигался снизу вверх, от древних мавзолеев к обычным могилам, расположенным амфитеатром. Этот порядок следования логичен и хронологичен, но ошибочен. Прославленные гробницы не имеют ничего общего с духом и смыслом некрополя; они вводят посетителя в заблуждение, поворачивают восприятие совсем не в ту сторону. После них, глядя на собственно кладбище, испытываешь лишь скуку и разочарование, да и подъем по довольно крутому склону, на жаре, не настраивает на философический лад. Я в тот раз ничего про кладбище не понял. Первое посещение вышло неудачным, я решил его не засчитывать.
Сызнова оказавшись на Масличной горе, я учел ошибку — намеренно двигался сверху вниз. На каменные шапки липовых Авессаломов и Захарий старался вовсе не смотреть, на Иерусалим тоже особенно не заглядывался.
В верхней своей части кладбище напоминает раскоп какого нибудь древнего города, от которого остались лишь контуры стен и фундаментов, изъязвленные временем. Вокруг каменные осколки, куски плит, просто груды щебня, поодаль шныряют костлявые, деловитые дворняги.
Я, конечно, слышал, что могилы были осквернены арабами, когда Масличная гора оказалась вне юрисдикции новообразованного Израильского государства. Часть плит просто расколотили, другие были использованы на покрытие иорданских дорог. Однако мне и в голову не приходило, что за время, миновавшее с 1967 года, никто не позаботился убрать следы разгрома.

Верхняя часть кладбища

Первое впечатление получалось странное: стоишь среди опозоренных еврейских руин; наверху — крыши арабской деревни Силоам, внизу панорама Иерусалима с нестерпимо сверкающим на солнце куполом Омаровой мечети. Это и есть вожделенное место, где мечтают упокоиться настоящие иудеи?
Евреи разных стран всю жизнь копили деньги, чтобы на старости лет «подняться» в Иерусалим и умереть здесь. По иудейскому обычаю, мертвых хоронят быстро, не рассусоливают, поэтому умирать нужно вблизи облюбованного кладбища, из за моря везти тело никто не стал бы, уж во всяком случае в доавиационную эпоху.
Еврей приезжал в Вечный Город, покупал у турецких властей право выбрать участок — чем ближе «к Захарий», тем дороже, а еще очень важно, чтобы могила была «в тени Храма», то есть, чтобы на закате ее накрывала тень Храмовой горы. Доживал своё (обычно не слишком долго — сказывался тяжелый климат), умирал, и члены погребального братства «Хевра кадиша» в тот же день или, самое позднее, на следующий, закапывали счастливца в священную землю.
Иудейская вера находится в менее определенных отношениях со смертью, чем христианство, ислам или буддизм. Что будет Потом, в религиозных книгах не сказано; такое ощущение, что иудеев это не очень то интересует. Траур — жанр нееврейский. Здесь не только быстро хоронят, но и не выставляют свою скорбь напоказ. Мне показалось, что это кладбище не предназначено для поминовений и рыданий. Оно и понятно: если бы народ Израиля стал долго и с надрывом оплакивать своих мертвых, то ему с его историей ни на что другое не хватило бы ни времени, ни сил. Для плача определены другое место и другая причина: скорбеть положено на противоположном холме, у Стены Плача, и не об умерших, а о разрушенном Храме.
Меня же умершие занимали гораздо больше, нежели разрушенный Храм. В конце концов я повернулся к Иерусалиму спиной, чтоб не отвлекал. И правильно сделал. Когда в поле зрения остались только приземистые, почти неотличимые друг от друга надгробья, я смог представить Масличную гору со всем ее невидимым глазу содержимым: миллион скелетов, лежащих плотно, в много слоев; под ними древние пещерные захоронения (их здесь должно быть великое множество); а еще ниже, в самом чреве горы, те самые подземные ходы, на право соседствовать с которыми религиозные евреи копили деньги всю свою жизнь. Сказано в «Книге Иоиля»: «Я соберу все народы, и приведу их в Долину Иосафата, и там произведу над ними суд…» В Страшный День по тесным и темным галереям Масличной горы мертвые всего мира будут скатываться сюда, в долину. А потом Господь встанет на вершине, где то возле нынешней церкви Вознесения, и гора раскроется, и восстанут мириады усопших, и свершится суд над всеми людьми.

Таких нор здесь много. Может быть, они ведут в те самые Подземные Ходы?

В кладбищах, которые я выбрал для своей книги, есть одна общая черта, очень для меня существенная: на них или вовсе нет новых могил, или же они составляют ничтожный процент от общего числа захоронений. Предмет моего исследования — не кровоточащие раны, а затянувшиеся шрамы; не боль утраты, а смерть, подернутая патиной времени и оттого уже не пахнущая разложением. Я входил в кладбищенские ворота не для того, чтобы соболезновать и ужасаться, а для того, чтобы понять то, чего не понимал прежде. Несколько раз случалось, что старое кладбище, по всем признакам вроде бы вполне подходившее для моих целей, отпугивало меня погребальными венками на могилах или скорбной фигурой у свежезарытого холмика — и я поспешно уходил, зная, что это место мне не подойдет, там всё забьет острый запах трагедии и страха.
Так вот, Масличная гора — единственное исключение. Это не культурно исторический памятник, а вполне активный участник израильского ритуально коммунального (или как там оно называется) хозяйства; доля новых захоронений здесь довольно велика, но — удивительная вещь — мой чувствительный нос не уловил в воздухе никаких устрашающих ароматов.
Здесь не боятся смерти, вдруг понял я. И не потому, что она случилась слишком давно, как на Старом Донском или Хайгейте, а просто не боятся и всё.
Может быть, дело в самодовольстве? Пока другие народы будут тащиться сюда по тесным подземным лабиринтам, здешние покойники уже заняли все лучшие места — так сказать, расположились в самом партере.
Нет, пожалуй, самодовольство ни при чем. Это скорее про Новодевичье кладбище, попасть на которое считалось достойным завершением советской номенклатурной карьеры. Там всё напоказ: и голубые ели, и огромные памятники, и золотые буквы в пол аршина, и военная техника на маршальских саркофагах.
А на Масличной горе помпезности нет и в помине. Никаких скульптурных красот. По могиле невозможно понять, бедным или богатым, прославленным или безвестным был тот, кто здесь похоронен. Отсутствует непременный бордюр из деревьев и кустов, повсюду лишь голая земля и камни — библейский «прах и тлен». При этом дело вовсе не в бесплодии почвы — вокруг зелени сколько угодно, но она вся за оградой. Значит, пустынность и непривлекательность задуманы, нарочиты.
Кладбище плохо приспособлено для посещений всей семьей — в черных костюмах и строгих платьях, как в Японии, с цветами и вином, как в Италии, или с бумажными букетиками и водкой, как в России. Другие некрополи существуют для того, чтобы живые как можно дольше не забывали своих мертвых и почаще приходили к ним на могилы. Другие, но не этот. Даже в нижней его части, поддерживаемой в относительном порядке, почти нет дорожек, скамеек же я не обнаружил вовсе. Каменные надгробья явно не рассчитаны на вечность — через пятьдесят, много сто лет они врастут в землю или рассыплются на куски. Еще раньше сотрутся неглубоко вырезанные буквы. Ну и пусть, это неважно. Важно, что ты лежишь именно здесь, что ты занял место у самой двери, и когда начнется Прием, окажешься одним из первых.
Местные покойники не размениваются на пустяки вроде внимания со стороны родственников и потомков, они заняты серьезным делом: лежат и ждут.
До меня дошло: это кладбище не что иное, как огромный зал ожидания. Ожидания спокойного и уверенного. Почему уверенного? Да потому что здесь похоронены евреи, исполненные ощущения правильно прожитой жизни. Ведь, если у человека есть основания бояться Божьего Суда, разве стал бы он занимать место в первых рядах? Покойникам Масличной горы не о чем скорбеть и нечего бояться.
И когда я понял это, мне сначала сделалось завидно. А потом я перестал думать о прошлом и стал думать о будущем, когда все кладбища станут похожи на это. Не по внешнему виду (упаси Боже), а по смыслу и настроению.
Произойдет это тогда, когда человечество исполнит главную свою мечту, даже если люди, способствовавшие ее воплощению, имели совсем иные цели.
Главная мечта человечества — избавиться от страха смерти, а вместе с ним и от всех прочих страхов. Это означает не вообще уничтожить смерть, а исключить смерть неожиданную, непредсказуемую и преждевременную, которая обрушивается на человека, когда он еще не насытился жизнью и не выполнил свое предназначение. Подчинить себе смерть — в конечном итоге, именно таков магистральный стимул науки, прогресса и общественной мысли.
Предположим, что цель достигнута. Человеку больше не угрожает смерть ни от болезни (все хвори побеждены), ни от насилия (войн и преступности больше нет), ни от стихийных бедствий (предсказываемых и обезвреживаемых заранее), ни даже от несчастных случаев (уж не знаю, каким там образом). Когда смерть перестанет внушать страх и восприниматься как зло, можно будет считать, что человечество свой путь благополучно завершило и вернулось в Эдем.
Каждый сам станет решать, не хватит ли ему, не пора ли на покой, на Масличную гору — потому что человек наполнился жизнью, как колос зерном, и устал от нее. Такая смерть не будет ни противоестественной, ни трагичной, и прав окажется царь Соломон, сказавший: «День смерти лучше дня рождения».
Если я верно понимаю смысл иудейской религии, она вся про это: жить как можно дольше и жить по правилам (то есть правильно), чтобы потом умереть с чувством глубокого удовлетворения. И спокойно лежать себе в могиле с видом на Храмовую гору, бестрепетно дожидаясь Суда — может, для кого то и страшного, но только не для нас.

Хэппи энд

— Послушай ка, что пишут в «Научном вестнике», — сказал Очень Старый Писатель. Давно уже Жена Очень Старого Писателя не видела его таким оживленным. С тех пор, как он закончил свою последнюю, сто пятидесятую книгу и объявил, что больше писать не будет — мол, «чернила внутри закончились». — Нет, ты только послушай! Японцы завершили исследование психофизиологических аспектов синдзю — ну, ты знаешь, двойного самоубийства влюбленных. Проанализировали письменные свидетельства и хроники, вскрыли старые захоронения…
— Какие еще захоронения? — перебила она, уже догадавшись, куда он клонит. За сто два года совместной жизни, слава Богу, научилась понимать мужа с полуслова и даже вообще без слов, и потом в последнее время Очень Старый Писатель говорил только об одном. — Какие у японцев могут быть захоронения, если они буддисты и всегда сжигали своих покойников?
— Ты поучи меня насчет Японии, энциклопедиста, — оборвал ее он. — Вплоть до двадцатого века там кремировали лишь священнослужителей и мертвецов из состоятельных семей, всех прочих закапывали в землю. В конце периода Мэйдзи, если мне не изменяет память, доля кремаций составляла всего 29, 8 процента.
Память Очень Старому Писателю, разумеется, не изменяла — после курса ноорегенерации работала лучше, чем в молодости. Лечение он прошел четырнадцать лет назад, но всё не мог привыкнуть, без конца щеголял цифрами и всякими датами цитатами. То же самое было полвека назад, когда ему имплантировали белоснежные зубы — на радостях так разулыбался, что вмиг обзавелся двумя глубочайшими носогубными морщинами, стал похож на орангутанга. Пришлось эти некрасивые складки убирать.
— Ты, слушай, не перебивай. Хроники и эксгумации — это ладно. Тут главное в другом: японцы тщательно изучили показания и психограммы несостоявшихся суицидентов — тех, которые, пройдя стадию клинической смерти, были возвращены к жизни. Все эти данные хранились с начала века, когда ученые впервые всерьез заинтересовались метаморфозами сознания за пределом биологического конца жизни. Ты помнишь, в двадцатые это считалось самым модным направлением науки?
— Нет, в двадцатые все спорили из за законов по клонированию, чуть не переубивали друг друга. — Жена Очень Старого Писателя поправила перед зеркалом локоны, скосила глаза в левую половинку трюмо — не висит ли подбородок. Нет, ни капельки. Вот что значит хорошая клиника. — Ты помнишь этих оголтелых? Они тебя чуть не разорвали. Господи, как это было ужасно!
— Как это было чудесно, — вздохнул муж. — Подумать только — было время, когда люди враждовали из за различий во взглядах. Но ты опять меня перебиваешь. Я ведь не про политику говорил, а про медицину. В двадцатые все вдруг возжаждали не религиозных, а научных сведений о посмертном существовании. Помнишь, сколько было статей, книг, фильмов!
— Да помню, помню. А потом уперлись в этот самый туннель, в сияющий за ним свет — и дальше ни шагу.
Регенерация регенерацией, но от старости никуда не денешься, подумалось ей. Всё время повторяем одно и то же, рассказываем друг другу вещи, отлично известные нам обоим. Он прав: всё уже было.
— Да, да, — возбужденно ходил по комнате Очень Старый Писатель. — Достоверность на этом закончилась, пошли одни гипотезы, так что пришлось отступиться. И у науки есть свои пределы. Но знаешь, что выявил профессор Синигами, изучая материалы двадцатых годов? Оказывается, во время синдзю душа поднималась по черному туннелю не одна. Вдвоем! Ты понимаешь — вдвоем! Историки утверждают, что средневековые японцы об этом знали. Потому то и практиковали двойные самоубийства. Они верили, что при одновременной смерти двух очень близких людей, «слитых душ», те окажутся вместе и после перерождения. Вот в чем был смысл всех этих самоубийств в Сонэдзаки и на Острове Небесных Сетей, а вовсе не в бегстве от житейской безысходности! Ученые двадцатых годов не занимались двойными самоубийствами специально, их интересовал посмертный опыт вообще. Показаниям участников синдзю, где упоминался «совместный полет», они не придали значения, списали на галлюциногенные аберрации. А профессор Синигами выделил одни только синдзю, сопоставил данные, проанализировал. Опыт посмертного со ощущения наблюдался в 37 процентах случаев!
Жена Очень Старого Писателя взяла лейку, стала поливать цветы, сделав вид, что его слова ее нисколько не впечатлили.
— Ну и зачем ты мне это рассказываешь? Какая разница, что там соощущали твои полоумные японцы?
Хотя сама знала, что разница есть. Совместный полет?
— И потом, что такое 37 процентов? — сухо сказала она. — Всего одна треть. А мы с тобой возьмем и не со ощутимся, попадем в остальные две трети. Это ведь тебе не рулетка — поставил не на ту ячейку, и черт с ним!
Очень Старый Писатель заговорил вкрадчиво, бархатно:
— Да ты учти, в начале века влюбленные самоубийцы были людьми молодыми, максимум на седьмом десятке. Что это за возраст? И потом, страсть — это тебе не любовь. И уж тем более не сто два года совместной жизни. Мы с тобой давным давно превратились в сиамских близнецов, нас никакой туннель не разделит… Ну ты же мне обещала, слово давала! На Новый Год, помнишь?
— Мало ли что я обещала, — отвернулась она, придирчиво разглядывая листочки традесканции — кажется, начали сохнуть. — Напоил старую женщину шампанским, замурлыкал в ухо. Да и не помню я, чтоб слово давала.
— Ну как же! Ты говорила: «Только дождемся, когда в саду расцветут ирисы, и тогда уже можно». Отцвели твои ирисы. Не очень то ты им и обрадовалась. Сказала: «Развести вместо них, что ли, орхидеи?» А потом вспомнила, что орхидеи у тебя уже были, еще до эпохи кактусов. Всё уже было, девочка. Всё. Ей богу, стыдно жить на свете, когда всё по десятому разу. А там, на той стороне, свет. Он нас заждался, я это чувствую, ах, как я это чувствую! Мы полетим туда вместе, и вдвоем нам не будет страшно.
— Но ведь наука так и не установила, что это за свет на той стороне туннеля. Вдруг там что нибудь ужасное? — сказала Жена Очень Старого Писателя, начиная поддаваться, потому что всегда поддавалась, когда он говорил с ней этим голосом — так за сто два года ничему и не научилась, старая дура.

— Что может быть ужасного в лучезарном свете? Ты ведь помнишь, как очевидцы — люди, которые оттуда вернулись, — описывают восторг, охвативший всё их существо? Да и потом, — в выцветших глазах Очень Старого Писателя сверкнули искорки, чего она не видела уже много много лет. — Ужасное — это так интересно! С тобой и со мной столько лет не происходило ничего ужасного! Представляешь, попадаем мы с тобой в сияющий чертог, а грозный глас как возопит: «Ага, голубчики, сейчас вы мне за всё ответите!»
Задребезжал своим кашляющим смехом — и всё испортил.
— Ну тебя с твоими дурацкими разговорами, — отрезала она. — Лучше бы щенков покормил. Расплодил живности, а теперь отлыниваешь.
И Очень Старый Писатель отправился на псарню — с явной неохотой. А ведь когда то мог возиться с собаками по несколько часов кряду, не дозовешься. Сколько было радости, когда рождались новые щенки…
Она вышла на веранду с книжкой. Половина четвертого, еще только половина четвертого. Дни стали бесконечно длинными, потому что для сна ей теперь хватало трех часов, а дел в общем то никаких, кроме тех необязательных, какие выдумаешь себе сама. Все дела давно сделаны, все цели достигнуты. Дети? Смешно сказать — «дети». Им перевалило за сто. Для нее когда то это был тяжелейший психологический рубеж, но они из другого поколения, им все нипочем. Вот внуки — те больше похожи на нее и мужа. Не странно ли, что с внуками возишься куда больше, чем когда то с собственными детьми? На правнуков заряда уже не хватает. Тем более на праправнуков. А уж что касается прапрапра… Тут Жена Очень Старого Писателя сбилась, запутавшись в приставках. Или «пра» — это не приставка? Ах, какая разница.
Открыла книгу, «Николаса Никльби». Наверное, в тысячный раз. Давным давно не читала новой литературы, только перечитывала старую. Не для того, чтобы погрузиться в жизнь хорошо знакомых героев, а чтобы воскресить прежние ощущения. Но и это удовольствие приелось, иссякло, хотя книги теперь научились издавать совсем, как во времена детства: с коленкоровым корешком, а дисплей на вид и даже на ощупь совсем как бумажная страница.
Кап, кап!
Донесся звонкий, прозрачный звук.
Она рассеянно подняла голову. Под водосточной трубой стояла широкая медная ваза, в ней плавали лепестки. Однажды, уже не вспомнить сколько лет назад, она увидела такое в одном японском храме: садовники там не выметали опавшие лепестки сакуры, а собирали их и ссыпали в чаны, наполненные водой. У себя в саду она делала то же самое. Раньше — потому что это казалось красивым; в последние годы просто по привычке. Ну вода, ну в ней разноцветные лоскутки.
Сделала шрифт покрупней, щелкнула кнопкой, перелистнув страницу.
Кап!
Ночью был дождик, из водостока время от времени скатывались припозднившиеся капли. Борис Акунин. Кладбищенские историиВаза наполнилась до самых краев, но вода не переливалась — набухла, выпятилась посверкивающим куполом, но не стекала. Точно так же выгибался на горизонте океан, когда они в первый раз плыли вокруг света. А звук капели — тоже что то очень знакомое. Ах да, прятались от дождя в заброшенной церкви, под Псковом. Кончился бензин, вышли пройтись, и вдруг короткий ливень. Смешное, забытое слово — «бензин»… Да нет же, нет, это было в Венеции, в девяносто втором. Тек кран в ванной, но это не раздражало, потому что молодые, потому что первый раз в Венеции. Она просыпалась всякий раз, когда из ванной доносился тихий звон капели, и снова засыпала счастливая.
Кап!
С края вазы сорвался тонкий ручеек, запетлял по неровной красноватой поверхности.
И как то спокойно, вяло подумалось: что ж, пожалуй, и вправду пора.

1999-2004

1 ЧАСТЬ | 2 ЧАСТЬ