Детская книга. Из «Жития блаженномудрого чудотворца Ерастия Солянского»
Из «Жития блаженномудрого чудотворца Ерастия Солянского»«…А в Светлый Четверг князюшка пробудился ото сна еще позднее обыкновенного. Солнце в небе стояло уже высоко, но в тереме все ступали на цыпочках и говорили шепотом, дабы не потревожить сон его милости. Накануне благородный Ерастий до глубокой ночи был Наверху, у государя, а как возвернулся в свои хоромы, изволил еще часок другой заморскую птицу папагай словесной премудрости обучать, да и умаялся.
Лишь в полдень донесся из опочивальни звон серебряного колокольца — это свет князюшка открыл свои ясные оченьки и пожелал воды для утреннего омовения да мелу толченого. Сказывают, будто есть у Ерастия в устах некий волшебный зуб белорудный, и ежели тот зуб каждоутренне с особой молитвой не начищать, то вся чудесная сила из него уйдет.
Про князя батюшку всей Москве ведомо — как он, будучи малым дитятей, жизнь за государя царевича отдал и был годуновскими душегубами до смерти умерщвлен, и за тот подвиг великий взят на Небо, в Божьи ангелы. Когда же законный государь объявился и пошел отцовский престол добывать, поддержал Господь Дмитрия Иоанновича в его справедливом деле и для того явил чудо великое — вернул душу государева спасителя в то самое тело, откуда она была злодейски исторгнута.
И пожаловал царь своего верного товарища. Нарек меньшим братом и князем, повелел отписать любую вотчину, какую только Ерастий пожелает. От воров Годуновых много земель осталось, самолучших, но ангел князюшка по смирению и кротости своей испросил во владение лишь малый надел на Москве, где ранее Соляной двор стоял, поставил себе там хоромы бревенчатые и по прозванию того места стал именоваться князем Солянским. Ни городков себе не истребовал, ни сел с деревнями, ни крестьян. А все оттого, что долгое время в Раю пребывал и проникся там духом нестяжательным. Святости накопил столько, что и в церковь на молитву редко ходил. По воскресеньям весь народ — и бояре, и простолюдины — с рассвета на заутрене стоят, грехи отмаливают, а он знай почивает сном праведным. Что ему гнева Божьего страшиться, когда он ангел?
Слух о нем распространился по всей Руси, что чудеса творит и мудр не по своим детским летам, но сие последнее неудивительно, ибо всяк знает, что год, проведенный на Небесах, равен земному веку.
А восстав ото сна в Светлый Четверг, Ерастий на завтрак откушал полнощный плод апфелъцын из царскойранжереи, еще конфектов имбирных, еще пряников маковых да яблочного взвару. После ж того пошел на двор, где с рассвета, как обычно, собралась толпа. Кто за исцелением пришел, кто за благословением, а кто так, поглазеть.
Явил себя князюшка на красное крыльцо, то то светел, то то пригож: шапочка на нем алобар хатна, в малых жемчугах; жупанчик польский малинов со златыми разговорами; на боку узорчатая сабелька, государев подарок.
Все ему в ножки поклонились, и он им тоже головку наклонил, потому что, хоть и князь, а душа в нем любезная, истинно ангельская.
Воссел на серебряное креслице, на плечо посадил заморскую птицу папагай, синь хохолок, червлено перо. И сказала вещая птица человеческим голосом некое слово неведомое, страшное, трескучее, а Ерастий засмеялся — так то чисто, будто крусталъ зазвенел.
И говорит черни: «Ну вставайте, вставайте. Которые калеки, да хворые — налево, остальные давайте направо».
Люди, кто впервой пришел, напугались, ибо многие не ведали, куда это — «направо» и «налево», но Князевы слуги помогли. Взяли непонятливых за ворот да по сторонам двора растащили, но пинками не гнали и плетьми шелепугами не лупили, Ерастий того не дозволял.
И обернулся князь ошую, где собрались больные: золотушные, расслабленные, бесноватые, колчерукие колченогие. Был там и ведомый всей Москве блаженный юрод Филя Навозник. Дрожал, сердешный, трясучая хворь у него была, блеял бессмысленно, и никто от него вразумительного слова не слыхивал.
Князь зевнул, прикрыв роток рученькой, но солнце все ж таки блеснуло на белорудном зубе, и в толпе заволновались, а некоторые и вновь на землю пали.
Поднялся тогда Ерастий с креслица, махнул рученькой, потер чудесное Око Божие, что у него всегда на груди висит, и как закричит своим крусталъным голоском заветные слова, какие запомнить невозможно, а выговорить под силу лишь ангелу: всё «крлл, крлл», будто воркование голубиное.
Что сила в сем заклинании великая, про то всем известно. Закачалась толпа, иные и вовсе сомлели.
Средь увечных вой поднялся, крик, и многие, как то ежедневно случалось, исцелились.
«Зрю, православные, зрю!» — закричал один, доселе слепой.
«Братие, глите, хожу!» — поднялся с каталки расслабленный, кто прежде не мог и членом пошевелить.
А Филя Навозник, кого вся Москва знает, вдруг трястись перестал, поглядел вокруг с изумлением, будто впервые Божий свет увидел. «Чего это вы тут?», — спрашивает. Похлопал себя по бокам: «А я то, я то кто?» И пошел себе вон, удивленно моргая. А, как уже сказано, никто от того юрода понятного слова не слыхал давным давно, с тех пор, как его три года назад на Илью Пророка шарахнула небесная молонья.
Те же хворые, кто нагрешил много, остались неисцеленными и пошли прочь со двора, плача и укрывая лица, ибо стыдно им было от людей.
Князюшка ангел сызнова зевнуть изволил, потому что наскучило его милости по всякий день чудеса творить.
И поворотился одесную, к правой сторо…»
Здесь столбец обрывается на полуслове. (Прим. ред.)
Тому, что некоторые из увечных, действительно, исцеляются, Ластик давно уже не удивлялся. Мама всегда говорила, что половина болезней от нервов и самовнушения. Если впечатлительного человека убедить, что он обязательно выздоровеет, начинают работать скрытые резервы организма. Чем сильнее вера, тем большие чудеса она производит, а люди, каждое утро собиравшиеся на Солянском подворье, верили искренне, истово.
Тут всё имело значение: и репутация чудотворца, и долгое ожидание, и блеск хромкобальтового брэкета, и непроизносимое «заклинание». На роль магического заклятья Ластик подобрал самую трудную из скороговорок: «Карл у Клары украл кораллы а Клара у Карла украла кларнет».
Первый раз, когда выходил к народу на красное (то есть парадное) крыльцо, ужасно боялся — не разорвали бы на куски за шарлатанство. Но всё прошло нормально. Хворые убогие исцелялись, как миленькие. Во первых, те кто легко внушаем или болезнь сам себе придумал. А во вторых, конечно, хватало и жуликов. Например, сегодняшний слепой, что кричал «зрю, православные». Месяца три назад этот тип уже был здесь, только тогда он вылечился от хромоты. Такие громче всех кричат и восхищаются, а после по всему городу хвастают. Их за это доверчивые москвичи и кормят, и вином поят, и денег дают. Жалостлив русский народ, несчастных любит, а еще больше любит чудеса.
Но больные ладно, это самое простое. Протараторил им про Клару, и дело с концом.
Труднее было с правой половиной толпы.
Ластик специально выработанным, осветленным взором оглядел оставшихся. Поправил пристяжное ожерелье — высокий, стоячий воротник, весь расшитый жемчугом. Потер Райское Яблоко, которое висело на груди, прямо поверх кафтана. Отнять алмаз у государева названного брата никто бы не посмел, так что в нынешнем Ластиковом положении самое безопасное было никогда не расставаться с Камнем и всё время держать его на виду, потому что отнять не отнимут, но спереть могут, причем собственные слуги — это тут запросто. Особенно если периодически, этак раз в неделю, для острастки не сечь кого нибудь батогами, а такого варварства у себя князь Солянский не допускал.
Он долго думал, куда бы пристроить Камень. Для перстня слишком велик, для серьги тяжел. Правда, некоторые дворяне носят в ухе преогромные лалы и яхонты, но это надо железные мочки иметь, да и больно прокалывать. В конце концов заказал придворному ювелиру тончайшую паутинку из золотых нитей и стал носить Яблоко на шее. На всякий случай, распространил слух, что это Божье Око, благодаря которому «князь ангел» обладает даром ясновидения. Лучшая защита от воровства — суеверие.
Когда князь коснулся алмаза, в толпе охнули, кое кто даже прикрыл ладонью глаза — это на Камне заиграли солнечные лучи. Самое время для благословения.
Ластик громко сказал свое обычное:
— Благослови вас Господь, люди добрые. Ступайте себе с Богом. А кому милостыню или еды — идите к ключнику.
И понадеялся: вдруг в самом деле все разбредутся. Пару раз случалась такая удача.
Толпа с поклонами потянулась к воротам, но несколько человек остались.
Ластик тяжело вздохнул. Увы. Начиналось самое муторное.
Ну ка, кто тут у нас сегодня?
Мужик с бабой, старый дед и еще целая ватага: купчина, и с ним полдюжины молодцов. Они стояли кучкой на том самом месте, где через четыреста лет будет расположен вход в подземные склады — именно отсюда начались все Ластиковы злоключения.
Неслучайно он выпросил у Юрки именно этот участок. Дело тут было не в ностальгии по родному дому. Ластик очень надеялся отыскать точку, откуда можно попасть в 5 июня 1914 года. Пока строились княжеские хоромы, он исходил шаг по шагу всё подворье, тыкался чуть не в каждый сантиметр почвы, но ничего, похожего на хронодыру, не обнаружил — ни ямки, ни трещины, ни даже мышиной норы. Видно, лаз образовался (то есть образуется) позже, когда «Варваринское товарищество домовладельцев» затеет строить доходный дом с коммерческими подвалами…
Попугай Штирлиц, которого первоначально звали Диктором, тронул Ластика лакированным клювом за ухо — вернул к действительности.
Эту пеструю птицу князь Солянский приобрел у персидского купца, заплатив золотом ровно столько, сколько весило пернатое создание. Торговец божился, что попугай умеет в точности повторять сказанное — запоминает что угодно, причем вмиг, с первого раза. И продемонстрировал: произнес что то на своем наречии, хохластый послушал, наклонив голову, и тут же воспроизвел этот набор звуков. Голос у птицы был точь в точь, как у диктора, читающего новости по радио.
И пришла Ластику в голову идея — обучить попугая, чтобы заменял собой радиоприемник. Очень уж истосковался пленник средневековья без средств массовой информации.
Каждый вечер он вколачивал в Диктора разные фразы, которые обычно произносят радиоведущие и которых Ластику теперь так недоставало. Попугай слушал, внимательно наклонял голову, но упорно помалкивал.
А в Штирлица его пришлось переименовать, когда выяснилось, что молчит коварная птица только при хозяине, зато челяди потом всё отличным образом пересказывает. Ластик был свидетелем, как попугай гаркнул на слуг: «Добрррого вам утррра, дорррогие рррадиослушатели!» — те, бедные, аж попятились.
И сегодня, перед исцелением, тоже отличился. В самый отвественный момент, перед заклинанием, проорал «Дурррдом!». Это слово Ластик у Дмитрия Первого перенял и повторял часто — вот Штирлиц и подцепил.
Первыми к крыльцу подошли мужик и баба. Она вся красная от волнения, он набыченный, морда злобная, глядит в землю.
Поклонились оба низко, дотронувшись рукой до земли.
— Ну, что у вас? — настороженно спросил Ерастий. Ответила баба:
— Да вот, ангел князюшка, наслышаны о твоей мудрости, пришли за наставлением. Насилу его, аспида поганого, уговорила. — Она двинула мужика локтем в бок, он насупился еще больше. — Муж это мой, Илюшка иконописец.
— Если детей Бог не дал, это не ко мне, — сразу предупредил Ластик. — Благословить благословлю, а только в немецкую слободу, к лекарю ступайте.
— Нет, кормилец, детей у нас восемь душ. Мы к твоей княжеской милости по хмельному делу.
— А а, — немного успокоился Ластик. — Могу, конечно, волшебные слова сказать, чтоб поменьше пил. Некоторым помогает.
Баба перепугалась:
— Нет, батюшко! Вели, чтоб пил, а то вторую неделю вина в рот не берет, совсем житья не стало. Он, когда выпьет, и веселый, и добрый, детям гостинцы дарит, меня ласкает. А когда тверезый, злыдень злыднем. Теперь ему отец архимандрит с Варвары Великомученицы заказал большую «Троицу» — говорит, год к вину не прикоснусь, икону писать буду.
— Ну и хорошо. Чего ж ты?
— Так погибаем совсем. Орет, дерется, за волосья таскает. Видел бы ты моего Илюшу пьяненького — до того благостен, до того ликом светел! А ныне погляди на рожу его зверообразную.
Ластик поглядел — да, так себе рожа.
— Не могу я икону писать, если выпимши, — мрачно сказал Илюшка. — Рука дрожит.
— А если немножко выпьешь? — спросил князь ангел.
— Немножко не умею. Уж коли пью, так пью. А не пью, так не пью.
Задумался Ластик — случай был не из простых. Баба смотрела на него с надеждой, мужик пялился в землю.
— Вот что, Илюшка, ты иди, — сказал наконец Ерастий. — А ты, баба, поди поближе. — И спросил шепотом. — Он у тебя щи, ну шти, ест?
— Кислые, с ботвиньей очень уважает. Кабы каждый день варила — ел бы.
— Вот и вари ему каждый день. А в горшок потихоньку чарочку вина подливай, только не больше. Для доброты ему довольно будет, а рука от одной чарочки не задрожит.
Просветлела баба лицом, закланялась, хотела в краешек кафтана поцеловать — еле отодвинулся. Но Штирлиц скептически проскрипел:
— В эфиррре рррадиокомпозиция «Вррредные советы»!
И осталось у Ластика на душе сомнение — правильно ли сделал? А что бы, интересно, ей посоветовал папа, если б она пришла к нему в фирму за консультацией? Ох, вряд ли папа стал бы жену учить обманывать собственного мужа и травить его алкоголем…
Со следующим ходоком еще хуже вышло. Это был старик, по виду странник — в драных лаптях, с котомкой через плечо.
— Князь батюшко, — начал он по обычаю, хотя сам годился Ерастию в дедушки, — як твоей пресветлой милости издали пришел, с под самой Рязани.
Лицо у дальнего ходока было землистое, взгляд потерянный.
— Вот скажи ты мне, святое чадо, есть Бог али как?
Вопрос для семнадцатого века был неожиданный, даже крамольный — за него, пожалуй, церковь могла и на костер отправить. Но как ответить, Ластик знал. Был у него с папой не так давно на эту тему серьезный разговор.
И старику он сказал то же, что ему в свое время папа:
— Коли веришь — обязательно есть.
— Я то верю. Как же без Бога? И зачем тогда всё? — Старик вздохнул. — Значит, есть. Ладно. А он добрый, Бог от?
Это был тоже вопрос нетрудный.
— Коли есть, то уж конечно добрый. Иначе он был бы не Бог, а Дьявол.
— Добрый? — повторил старик и вдруг тоскливо тоскливо говорит. — А чего ж тогда у Него на свете так погано? Вот у меня семья была, большая. Пшенична хлеба, конечно, не едали, но и лебедой брюхо не набивали. Неплохо жили, грех жалиться. Только налетели крымчаки, всю деревню пожгли, всех поубивали: старуху мою, двух сынов с женками, внуков одиннадцать душ. Сам то я с меньшой внучкой в сене спрятался. Горе, конечно, но я на Бога не роптал. Даже свечку поставил, что оставил Марфушку, самую любимую из всех, мне в утешение. А в прошлый месяц мор был, и Марфушка тоже померла. Вот и скажи ты мне, как ты есть ангел, на что это Богу понадобилось, ради какого такого промысла?
Думал Ластик, думал, что на это ответить, но так ничего и не придумал. Честно сказал:
— Не знаю…
Старик очень удивился. Покосился на Око Божье, сверкавшее на груди у князь ангела.
— Ну уж если ты не знаешь, значит, ответа на земле не дождуся. Видно, помру — тогда и раз объяснят.
И побрел прочь, понурый. Комментарий Штирлица был таков:
— Движение по Садовому Кольцу затррруднено в обоих напррравлениях.
Увы, не нашел Ластик, чем утешить старика. Можно было, конечно, пообещать: «Ничего, лет через 400 на свете получше станет», только вряд ли он бы утешился.
А жизнь у них тут в 1606 году и впрямь была поганая.
Хотя, с другой стороны, это смотря с чем сравнивать. Если с прежними царствованиями, то все таки стало получше. Когда новый государь в прошлом июне торжественно въезжал в покорившуюся Москву, весь город трепетал от страха. Известно, что всякое правление начинается с казней, потому что надобно внушить подданным трепет и уважение к власти. Тем более Дмитрий много пострадал от врагов и сердцем от этого должен был ожесточиться. Да и помнила Москва, чей он сын — такого государя, как Иван Грозный, нескоро забывают.
Ни в первый, ни во второй день никого не четвертовали, не колесовали, даже не повесили, и тут уж москвичи затряслись по настоящему — видно, готовил победитель какую то невиданно лютую кару. Юродивые сулили плач великий и скрежет зубовный, приближенные Годуновых прощались с семьями, а некоторые с перепугу постриглись в монахи, надеясь, что это спасет их от мученической смерти.
С недельку столица трепетала, потом понемножку стала успокаиваться. Ибо — чудо чудное — ни одной головы с плахи так и не покатилось. Царь вел себя странно.
И невдомек было боярам и простолюдинам Русского государства, что это называется «Первый этап построения нового общества».
Юрка говорил Ластику: «Известно из античной истории (а ее он знал изрядно — и в 5 классе успел Древний Мир пройти, и в Польше книг поначитался), что существует два способа править: страхом и любовью. По второму на Руси никогда еще не пробовали».
Первый этап построения нового общества был такой: излечить народ от постоянной запуганности, дать понемногу распробовать, что такое милостивое и справедливое правление.
Времени, конечно, прошло немного, вековой страх так быстро не выведешь, и все же без трупов на виселицах, без выставленных на всеобщее обозрение голов и отрубленных конечностей Москва задышала вольготнее, повеселела.
Раньше всё было нельзя: ни песни петь, ни музыку слушать, даже за тавлейное баловство (то есть обыкновенные шашки), не говоря уж об азартных играх, сурово наказывали. Любая вольность, любая забава почиталась за грех и преступление. Теперь же по улицам в открытую ходили скоморохи, на рынках пестрели балаганные шатры, парни с девками катались на качелях, а каждую неделю царь устраивал для народа какое нибудь празднество или зрелище.
Со второй важной задачей — победить в стране голод — совладали без большого труда. Борис Годунов был скареден, со всего государства тянул деньги, а расходовал скупо. Дмитрий же велел закупить много зерна, продавать его дешево, и Русь впервые за свою историю досыта наелась хлеба. «Уж на что, на что, а на ржаную муку средств в казне всегда хватит», — говорил Юрка.
Так то оно так. Вроде бы никогда еще страна не жила столь сытно и спокойно, а все равно вон и моровые хвори (эпидемии) опустошают целые местности, и крымские разбойники бесчинствуют… Ох, далеко еще до «нового общества».
Несчастного старика Ластик, конечно, велел накормить и дать приют. Но настроение стало совсем кислое.
С третьим делом, правда, вышло удачнее.
К князю Солянскому за судом и правдой пришел Китайгородский купец с приказчиками.
Дело в том, что в Московском государстве юридической системы в общем то не было. То есть, если человек совершил преступление, за карой дело не станет — в два счета кнутом обдерут или башку оттяпают, но вот если какое спорное дело, выражаясь по современному, из области гражданского права, то обращаться за разбирательством особенно некуда. Дмитрий Первый задумал ввести в царстве суды, где всякие дела решались бы быстро и без мздоимства, но это работа долгая, не на один год. Пока же жители поступали по старинке: в деревне шли за приговором к помещику, в городе к какому нибудь уважаемому человеку — епископу или боярину.
Судебные дела Ластик больше всего не любил. Только куда от них денешься. Назвался князем — полезай в кузов.
А тяжба у купца была вот какая.
У него в лавке из мошны пропала вся дневная выручка, три рубля с двумя копейками, деньги немалые. Доступ к ним имели только приказчики — те шестеро парней, кого он привел на суд. И попросил князюшку указать, кто из них вор, кому из них за покражу правую руку рубить.
Ну, это была не штука, на подобных расследованиях Ластик уже успел поднатореть.
Купчине строго сказал:
— Ныне за воровство рук рубить и казнить не велено, государь запретил.
А парням велел встать в ряд.
Медленно прошелся, глядя каждому в глаза, снизу вверх. Прищурится, брэкетом цыкнет, Божьим Оком на груди сверкнет — и переходит к следующему.
Штирлиц тоже участвовал в психологическом давлении: топорщил перья, угрожающе разевал клюв.
Каждый из приказчиков, конечно, пугался. Но только один, конопатый, сделался белее простыни, и подбородок задрожал.
Эге, сказал себе Ластик, но виду не подал. Если торговцу на воришку указать — забьет до смерти, не поглядит на царский запрет.
— Ну вот что, честной купец, — объявил премудрый Ерастий, завершив обход. — Божье Око узрело, что завтра покраденные деньги к тебе в мошну вернутся, сами по себе. А вора ты боле не ищи и никого из приказчиков не наказывай.
Купец засомневался:
— А коли не вернутся, тогда так? Ведь три рубля с двумя копейками, шутка ли?
— Не вернутся, тогда снова приходи, — разрешил Ластик и многозначительно посмотрел на конопатого. Тот едва заметно кивнул.
— Ррроссия — Брразилия: шесть — ноль! — триумфально возвестил Штирлиц.
А Ластику помечталось: может, если удастся вернуться в свое время, пойти работать сыщиком в уголовный розыск? Вроде бы есть талант. Опять же наследственность.
Только мечты эти были пустые. Никогда уже не попадет шестиклассник Фандорин в свой лицей с естественно математическим уклоном, никогда не переступит порога родной квартиры…
Унибук то к владельцу так и не вернулся.
Тогда, год назад, Юрка с интересом выслушал про замечательные свойства компьютера, который он упорно называл ЭВМ, «электронно вычислительной машиной», пообещал книжку из Шуйского вытрясти. И сделал всё, что мог.
Нагнал на боярина страху: в Москву велел везти на простой телеге, закованным в железа. Вопреки собственным правилам, пугал застенком и пытками. Василий Иванович и трясся, и слезы лил, но унибука не отдал.
Говорил, что полистал волшебну книжицу, ничего в ней не понял и устрашился — порешил ту невнятную премудрость изничтожить. Жег ее огнем — не сгорела, кинул в Москву реку — не потонула, даже не намокла. Тогда велел слугам запечатать книгу в дубовый бочонок с камнями, да отвезти в Кириллов монастырь, чтоб святые старцы прочли над нею молитву и бросили в Бело озеро, где омуты глубоки и подводны токи быстры.
По возвращении в Москву допросили Князевых слуг. Те подтвердили: да, возили они на север некий малый бочонок и утопили его напротив монастыря.
Государь отрядил на Белое озеро целую экспедицию. Месяц там крюками по дну шарили, но вернулись ни с чем.
В общем, пропал универсальный компьютер. Бежать стало некуда. Не в колодец же лезть, в 20 мая неизвестно какого года? И тем более не назад в могилу — в 1914 году Ластика тоже ничего хорошего не ожидало, разве что нож сеньора Дьяболо Дьяболини.
А, может, оно и к лучшему, что нет унибука. Как бы Ластик бросил друга и начатое дело? Да какое дело!
Шуйского же пришлось выпустить. Даже в ссылку его царь не отправил, как собирался. Ластик сам выпросил боярину прощение. Конечно, не из за Василия Ивановича (чтоб ему, идиоту суеверному, провалиться) — из за Соломки.
Только о ней подумал — за воротами раздалось конское ржание, стук копыт, грохот колес, зычные крики «Пади! Пади!»
Изучение общественного мнения в 1606 году
Вбежал во двор скороход, увидел князя Солянского, поклонился и давай мести алой шапкой по земле — раз, другой, третий, от чрезмерного почтения:
— К твоей милости княжна Соломония Власьевна Шаховская!
— Скажи, сейчас буду.
Ластик поднялся, передал попугая дворецкому.
На ближней церкви Рождества Богородицы что на Кулишках ударил колокол, созывая прихожан на молитву. Стало быть, уже три часа пополудни, пора ехать в Кремль, на заседание Сената. По Соломке можно часы проверять, тем более что стоявший в парадной горнице часовой короб нюрнбергской работы, хоть и был украшен золотыми фигурами, но время показывал весьма приблизительно.
Ехать к царю на совет вельможе такого ранга полагалось с честью, то есть с подобающим эскортом и с превеликим шумом, иначе зазорно.
Из колымажного сарая выкатили здоровенную карету и запрягли в нее аж десять лошадей — на большей, чем у князя Солянского, упряжке ездил лишь государь.
Спереди и сзади выстроились пешие и конные слуги, зазвенели саблями, защелкали кнутами, загорланили «Пади! Пади!» — это чтобы прохожие расступались и шапки снимали. Ничего не поделаешь, таков стародавний порядок, за один год его не сломаешь. При всем шуме двигались еле еле, шагом, потому что бегают и несутся вскачь лишь холопы, а государеву названному брату поспешность не к лицу.
Но пышная карета, со всех сторон окруженная свитой, поехала вперед пустая, сам же князь забрался в возок к боярышне Соломонии Власьевне — тот был попроще и запряжен всего лишь шестерней.
На сиденье напротив княжны сидели две мамки, потому что благородной девице одной из дому выезжать неподобно, но они у Соломки были вымуштрованные. Едва увидели Ластика — зажмурились, да еще глаза ладонями прикрыли. Тогда Соломка чопорно подставила круглую румяную щеку, Ерастий ее чмокнул, и боярышня зарделась. Такой у них сложился ритуал, повторявшийся изо дня в день.
Дождавшись чмока, мамки глаза открыли — стыдная (то есть интимная) часть была позади.
Соломка махнула им рукой, и дрессированные бабы залепили уши воском — к этому они тоже привыкли. Были они редкостные дуры, княжна нарочно таких подбирала, но все же лишнего им слышать было ни к чему.
— Ну что вчера то? — нетерпеливо спросила Соломка. — Куда ходили ездили?
— Вчера вообще такое было, ты себе не представляешь!
После столь интригующего начала Ластик нарочно сделал паузу, чтоб потомить слушательницу. Будто случайно выглянул в окошко, да словно бы и засмотрелся на улицу.
По правде говоря, ничего интересного там не было, улица как улица.
Посередине грязь и лужи, по краям дощатые мостки — вроде тротуаров. Там стоят люди, разинув рты, смотрят на боярский поезд. Женщины все в платках, мужики в шапках — простоволосыми из дому выходить срамно. Будь хоть в рванье, в драных лаптишках, а голову прикрой.
С одной стороны улицы, которая в будущем станет называться Солянским проездом, зеленел пустырь, на котором паслись козы; с другой торчал кривой забор — вот и весь городской пейзаж.
— Да рассказывай ты! — пихнула локтем Соломка. — Кем вчера вырядились? Опять каликами перехожими!
— Нет. Государь дьячком, я монашком, а Басманов — он с нами был — бродячим попом. За реку ходили, по кабакам. Слушали, что в народе про новый указ говорят.
Новый указ Дмитрия Первого объявлял войну застарелой российской напасти — взяточничеству. Царь повелел удвоить жалованье всем служилым людям, чтоб не мздоимствовали по необходимости, от нужды, а кто все равно будет хапать, того приказано карать стыдом: водить по улицам, повесив на шею взятку — кошель с деньгами, связку меха или что им там сунут. Юрка считал, что позор — наказание поэффектней тюрьмы или порки. И, по обыкновению, отправился слушать, как откликнутся на новшество простые люди (он это называл «изучить общественное мнение»).
В дотелевизионную эпоху правителю в этом смысле было легче. В лицо царя мало кто знал, уж особенно из посадских (горожан). Да кому бы пришло в голову, что царь и великий князь может вот так запросто, в латаном армячишке или рваной рясе бродить среди черни.
— Дьячком? Царь государь? — осуждающе покачала головой Соломка. — Срам то какой! Ну, чего смолк? Дальше сказывай.
— Тогда не перебивай, — огрызнулся Ластик. И рассказал про вчерашнее.
Сели они за Крымским бродом в кружале (питейном заведении) — большой прокопченной избе с низким потолком, где тесно стояли столы и густо пахло кислятиной. По соседству десяток посадских пили олуй (пиво), закусывая солеными баранками и моченым горохом. Компания была шумная, говорливая — именно то, что надо.
При Годунове тоже пили, но молча, потому что повсюду шныряли шпионы, и человека, сказавшего неосторожное слово, сразу волокли в тайный приказ. Хорошо если просто кнутом выдерут, а то и язык за болтовню вырвут или вовсе голову с плеч.
Нынешний же государь, все знали, доносы запретил, а кто с поклепом или ябедой в казенное место придет, того велел гнать в шею. Жалобы дозволил подавать только открыто, причем принимал их сам, для чего дважды в неделю, по средам и субботам, в государев терем мог прийти всякий. Это новшество, правда, оказалось не из удачных. Обычные люди идти к самому государю со своими невеликими обидами не осмеливались, приходили все больше сумасшедшие либо завзятые кляузники.
Но зато в кабаках теперь разговаривали бесстрашно, о чем хочешь.
К примеру, у красномордого дядьки, что сидел подле окошка, царев указ одобрения не вызвал.
— Возьмите меня, — говорил он, чавкая. — Вот я земской ярыжка (это вроде милиционера из патрульно постовой службы). Платили мне жалованье копейку и две деньги в день. На это разве проживешь? А ничего, не жаловался. Потому что мне за мою доброту кто яичком поклонится, кто на престольный праздник сукнеца поднесет или так бражкой угостит. Вот я и сыт, и пьян, и одет. А теперь что? Ну, кинули мне от государя три копейки в день. Это разве деньги? На пропитание то довольно, а женке платок купить? А чадам леденца медового? Тележка у меня вон старая, четвертый год езжу, обода на колесах прохудились. Надо новую покупать, али как? Теперь допустим, поймали меня на малом подношении — скажем, у тебя, Архипка, две щуки взял, за мое над тобой попечительство. Стоит оно двух щук?
— Стоит, кормилец. Еще и плотвичку прибавлю, только не забидь, — охотно поддержал его один из собутыльников, очевидно, торговец рыбой.
— То то. А мне твоих щук с плотвичкой на шею повесят и зачнут по рынку водить, всяко позоря. Кто после такого срама меня, ярыжку, страшиться будет? Мальчишки засмеют!
— Да а а, оно конечно, — повздыхали остальные. Юрка в своей надвинутой на глаза скуфье слушал внимательно, уткнувшись носом в деревянный жбан. Ластик нервно оглядывался по сторонам — ему в этом темном, зловонном кабаке было неуютно. Один лишь воевода Басманов ел и пил за троих. Удивительный это был человек — просто бездонная бочка. Перед выходом в город как следует поужинали. Басманов сожрал пол гуся, здоровенный кус баранины, десяток пирогов и выпил кувшинище венгерского, а тут потребовал щей, каши, жареных потрохов и уписывал за обе щеки. Широкие рукава рясы закатал до локтей, ворот распахнул и трескал — только хруст стоял.
Не нравилось Ластику, что Юрка так носится с этим боровом. Поставил его главным надо всем войском, слушает его, на охоту вместе ездят.
Говорит, что, хоть у Басманова извилин немного, зато он настоящий мужик — крепкий и верный, такой не продаст. Он и под Кромами за Годуновых до последнего стоял. Уж все стрельцы взбунтовались, перекинулись на сторону Дмитрия, а воевода присягу нарушать отказался. Навалились на него кучей, насилу одолели и привезли к царевичу связанного — на казнь. Басманов и тогда пощады не запросил, только зубы щерил да ругался. Когда же после разговора с глазу на глаз поклялся служить Дмитрию, то сделал это не от страха за свою жизнь, а потому что царевич ему полюбился.
В кабак вошли еще человек десять, сели на лавке у стены. Парни всё крепкие, молодые. По виду боярские слуги или, может, охранники из купеческого каравана — у каждого на поясе нож или кинжал.
Зашумели, загалдели, потребовали штофы с вином, и сразу заглушили всех остальных.
Один из пришедших, правда, не орал, не пил. Надвинул на лицо шапку, привалился к стенке да захрапел — видно, ребята не в первое кружало зашли, успели подогреться.
Юрка недовольно оглянулся на крикунов, потому что мешали слушать.
Один из них заметил и нагло так, с вызовом, сказал:
— Чего кривишься, голомордый? Али не нравимся?
Ластик так и сжался, зная вспыльчивый и бесстрашный нрав государя. Но Юрка ответил довольно миролюбиво — не хотел связываться с пьяным дураком:
— Я не голомордый, я бороду брею. И тебе не мешало бы, а то вшам раздолье.
Это у него такая теория была: что половина эпидемий на Руси происходит от грязных, нечесаных бород, рассадников вшей, блох и прочей пакости. Потому царь и брился, чтоб новую моду ввести. И кое кто из бояр уже собезьянничал — стали на польский манер носить одни усы или маленькую бородку клинышком.
— Сам ты вша! — заорал парень, да как вскочит, да как бросится на Юрку, и не с кулаками — с ножом.
Басманов, смачно высасывавший мозговую кость из щей, не прерывая этого увлекательного занятия, выпростал из под стола ножищу и ловко подсек буяна под щиколотку — тот растянулся на полу, среди объедков.
Тут враз поднялись остальные гуляки, и тоже кто за нож взялся, кто вытянул из рукава кистень — железный шар с шипами, прикрепленный цепью к палке.
Лишь один из них, который спал, так и не проснулся.
Земской ярыжка, кому полагалось бы вмешаться, шапку подхватил и опрометью за дверь. Прочие посетители, давясь, тоже кинулись к выходу — свара затевалась нешуточная. Целовальник (кабатчик) закричал: «Куда? Куда? А деньги?» — но было поздно.
Юрка проворно впрыгнул на стол, где легче было защищаться, выхватил из сапога узкий и длинный нож толедской стали. Он всегда брал этот стилет с собой, на случай непредвиденных обстоятельств вроде нынешнего, но до сих пор если и случалась какая потасовка, то всухую, без оружия.
Парни же были настроены серьезно. Может, никакие они были не слуги и не охранники, а самые настоящие разбойники с большой дороги — этой публики в окрестностях Москвы хватало.
— Под стол! — крикнул Юрка князю Солянскому. — И не высовывайся!
Так Ластик и сделал, но спрятался не под тот стол, на котором занял оборону его величество, а под соседний, чтобы лучше всё видеть и, если понадобится, придти на помощь.
То есть сначала то столь отважная мысль ему в голову не пришла — очень уж перепугался. Но приободрился, когда увидел, что, несмотря на численное превосходство, врагу приходится несладко.
Его величество не отличался ростом или статью, но был гибок и увертлив. Ни мгновения не задерживаясь на месте, он ловко перемещался по длинному, широкому столу: то скакнет в один конец, смазав нападающего носком сапога по челюсти, то развернется, отобьет удар кинжала и полоснет острием по перекошенной от ярости физиономии. Балетный танцовщик, да и только.
Басманов, тот на стол не полез, тем более что доски вряд ли выдержали бы его многопудовую тушу. Неохотно оторвавшись от миски, воевода выдернул из под себя трехметровую скамью и швырнул ее в противников, разом сбив с ног несколько человек. Потом вытянул из под рясы короткую широкую саблю и пошел отмахивать — да бил не как Юрка, не самым кончиком, а со всего размаху, насмерть.
Битва получилась недолгая. Количество уступило качеству — ловкости государя и медвежьей силе Басманова. Перед самым концом внес свой вклад в победу и Ластик. К нему под стол рухнул один из врагов, получивший хороший удар рукояткой сабли по башке. Несколько секунд приходил в себя, а потом вытащил из за кушака пистоль, навел на Дмитрия и уж приготовился щелкнуть колесным замком. Тут то князь ангел и проявил доблесть: подхватил с пола упавший жбан с огуречным рассолом и плеснул остатками едкой жидкости злодею в глаза. Выстрел грянул, но тяжелая пуля ударила в потолок, так что сверху посыпалась деревянная труха.
А еще минуту спустя те из разбойников, кто еще мог держаться на ногах, обратились в бегство. Последним за дверь выскользнул засоня, в драке участия не принимавший, но пробудившийся таки к самому концу баталии.
Вчерашнее приключение Ластик расписал слушательнице во всех подробностях, особенно детально остановившись на эпизоде с огуречным рассолом, по версии рассказчика, самом кульминационном моменте сражения.
Соломка внимала с открытым ртом. Охала, крестилась, восклицала «мамушки мои!» — в общем, дай бог всякому такую благодарную аудиторию.
Дослушав же, сказала неожиданное:
— А не подосланные ли были те питухи (пьяницы) — царя извести? Уж не дознался ль кто про ваши прогулки? Ох, боюсь я, Ерастушка. Больно государь Дмитрий Иванович отчаянный. Как бы не сгубили его злые вороги. А вместе с ним и тебя.
Хотел он посмеяться над ее подозрительностью, но внутри ёкнуло — вспомнил, как мягко, вовсе не сонно тот вчерашний человек из кабака улизнул. Ластику эта кошачья грация еще тогда что то напомнила.
— А где Ондрейка Шарафудин? — спросил Ерастий, нахмурившись. — Всё у батюшки твоего служит?
— Нет. Я еще когда сказала, чтоб ноги его поганой у нас в тереме не было. Терпеть его не могу, гада склизкого, ядовитого. Батюшка Ондрейку и прогнал — он меня теперь во всем слушает, — похвасталась Соломка.
Почему князь Василий Иванович во всем слушается своей малолетней дочери, было понятно: дружна с царевым братом, да и к самому государю вхожа.
А кортеж уже подъезжал к Кремлю. Миновали Пушечный двор, где под личным присмотром царя в великой тайне строились некие штуки, о которых сегодня пойдет речь в Сенате.
Перед крепостной стеной был широкий немощеный пустырь. Согласно указу, на 110 саженей, то есть на 200 с лишним метров от Кремля запрещалось возводить какие либо постройки, чтобы врагу, который вздумает напасть на государеву резиденцию, негде было укрыться от пушечной и мушкетной пальбы. Лишь по знакомым раздвоенным зубцам да по тортообразной церкви Тро ицы на рву (так здесь именовали Храм Василия Блаженного) можно было догадаться, что на этом самом месте в будущем раскинутся брусчатые просторы Красной площади.
На каменном мосту у Фроловской (ныне Спасской) башни скучали караульные стрельцы. Поклонились царскому брату, подняли решетку, и кареты покатили по лабиринту кривых кремлевских улочек, где тесно, забор к забору, стояли дома знати.
Дворец царя Дмитрия Первого, недавно поставленный на самой вершине холма, был легок и воздушен, с резными деревянными башенками и праздничной крышей в красно белую шашку. До чего же отличалось это веселое, светлое здание от душных, мрачных хором, в каких жили прежние государи. В нижнем жилье (этаже) располагались залы для заседаний Сената, приема послов и прочих официальных мероприятий. Стены там были обиты парчой, полы покрыты коврами, колонны вызолочены — этого требовал престиж державы. Во втором жилье находились службы — кухня, караульня, покои для придворных и комнаты для слуг. Оттуда наверх, в третье жилье, предназначенное для августейших особ, вели две лестницы: одна в апартаменты царя, другая в апартаменты царицы. У обоих входов постоянно дежурила дворцовая стража, куда Дмитрий набрал исключительно иностранцев, ибо стрельцы склонны к заговорам и хмельному питию, а также слишком любят сплетничать. Чужеземцы и дисциплинированней, и надежней. Царских телохранителей насчитывалось три роты: золотая, лиловая и зеленая, в каждой по сто солдат.
Сегодня дежурила рота француза Маржерета, которого царь особенно отличал и назначил старшим из капитанов.
Его величество удостоил князя Солянского аудиенции с глазу на глаз. Обменялись рукопожатием, пару минут отвели душу — поговорили по человечески, и всё, настало время спускаться в Сенат, с боярами, то бишь, сенаторами думу думать.
Детская книга
Страницы: 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17